Калиндрис совала его ей рукоятью вперед.

– Что же ты?

Распахнутые, молящие глаза. Возмущение. Страх и ненависть из-за того, что ее заставляют делать подобное.

Только слов нет.

Девочка взяла нож, опустилась на колени, прижала лезвие к горлу зверя и стала резать шкуру, кожу и жилу.

Из горла на нее хлынуло, но она продолжала резать.


Ручей журчал рядом, и она старалась не отставать от родителей.

– Страшно тебе, милая?

Нет, Сенни не было страшно, она ведь очень старалась. Она замотала головой и показала свой ножик, но отец как будто и не заметил.

– Бояться не надо, потому что я здесь. Мы переживем это, правда?

Она кивнула.

– Прости, что обругал тебя, милая. Это твоя мать меня довела своим визгом.

Мать, будто и не слыша, вела Сенни за руку к домику у ручья. Ручей журчал, спелые ягоды сверкали на солнце.

Может быть, им придется убежать в лес, чтобы спастись от зверя. И жить там. Она будет скучать по их дому и по Идне, но об Идне думать не надо, потому что от этого ее может вырвать и мать будет плакать.

– Все будет хорошо, дорогая, – говорил отец, не глядя на нее. – Не волнуйся.

– Я и не волнуюсь. Ничуточки. Ты мне ножик подарил, вот он.

– Все хорошо будет.

– Мы могли бы уйти в лес, знаешь? И вернуться, когда зверь уйдет. Я была там, он не такой темный, как кажется. Там есть ягоды и другая еда – мы можем жить там, а не в доме.

– Да-да, в лесу.

– Матери страшно, па. Она больно жмет мою руку.

Он повторял все то же – «милая», «угум» и «все будет хорошо». Сенни скоро перестала ему отвечать, он ведь все равно не слушал. Слушал бы, сразу бы понял, что с голосом у нее что-то не так, словно она вот-вот разревется.

И напугался бы, а мать – еще больше.

Он и говорил-то, чтобы не слушать ее. А мать до боли сжимала ей руку. А сама Сенни изо всех сил сдерживала тошноту и плач – все, что выдает страх.

Будь с ними Идна, ей бы, может, и удалось.

Но Идны не было.


Когда солнце опустилось за шатер и первые волки вышли охотиться, она возненавидела себя не меньше, чем его.

– Хочу тебя спросить кое о чем, – сказал Рокада.

– Нет, – сказала она.

Ему никто так не отвечал, кроме нее, и он не ведал, что это значит.

– Почему тебя это не заботит? – спросил он как ни в чем не бывало.

– Что именно?

– Как на нее смотрят, что о ней думают. Будто она не наша. Не шикта. – И он прорычал самое трудное: – Не моя дочь!

– Мне дела нет до нее.

– Почему? Разве ты не видишь, как они смотрят? Что думают?

– Нет. Не вижу.

– Как будто она не… – Теперь он рычал без слов. Он терпеть не мог, когда слова ему изменяли, ведь Воем он не владел. В таких случаях он начинал рычать, иначе племя могло бы не согласиться с ним и сказать ему «нет».

В таких случаях он оставлял шрамы на чужой коже.

– Она хватается за чью-то руку, когда боится. Спрашивает у других то, что должна знать через Вой. – Он рванул шкуру ногтями, но не утолил своей ярости и принялся рвать на себе волосы. – Плачет, когда ей больно. Рычит, когда злится.

– Все дети так делают.

– Только не моя наследница.

– Твоя наследница тоже ребенок.

– Не наши дети. Не мы. Мы так не делаем.

– А вот она делает.

– И тебе это все равно! Ты на нее и не смотришь. Не знаешь разве, что про нас говорят?

– Мне это все равно.

– Раньше было не все равно.

– Теперь – да.

Она услышала тишину перед раскатом грома. Услышала, как плющатся пылинки под дождевой каплей, как стонет ветер в холмах. Он набрал воздуху и заговорил так, чтобы добиться ее внимания:

– Раньше ты стояла рядом со мной против всех, помнишь? Гордая охотница со своим луком, сильная, смелая. Когда я говорил, они смотрели на нас. Они меня слушали, а я хотел, чтобы меня слышала ты одна.