Отпив чаю, Говард улыбнулся, чтобы подсластить пилюлю, а потом сказал:
– Не будем забывать, Мо: человечишко был мерзопакостный. Просто мерзопакостный.
– Да знаю я, – сказала она. – Знаю.
– Если бы он не умер, пришлось бы с ним разбираться. Спроси у Ширли. От него можно было ждать любой подлянки.
– Я знаю.
– Ладно, посмотрим еще что да как. Поживем – увидим. Как веревочке ни виться… Заметь, я не жаждал такой победы, – добавил он с глубоким вздохом, – но для Пэгфорда, для общества… оно и неплохо… – Говард посмотрел на часы. – Почти половина, Мо.
Они всегда открывались минута в минуту и никогда не позволяли себе закрыться раньше времени, свято, как в храме, соблюдая все ритуалы и предписания.
Морин шатко заковыляла к окну. Штора судорожно дергалась кверху, малыми приращениями открывая главную площадь, живописную и ухоженную благодаря – в значительной степени – совместным усилиям тех собственников, чья недвижимость выходила на нее окнами. В наружных ящиках, подвесных кашпо, вазонах разрослись цветы: их высаживали ежегодно, с соблюдением условленной цветовой гаммы. На другой стороне, как раз напротив кулинарии «Моллисон энд Лоу», виднелся паб «Черная пушка» (один из старейших в Англии).
Говард выносил из подсобного помещения и аккуратно расставлял под стеклом длинные прямоугольные подносы свежих паштетов, украшенных яркими, как драгоценности, ломтиками лимона и ягодами. Слегка отдуваясь от этой работы, наложившейся на утреннюю беседу, он выровнял последний поднос и остановился у окна, глядя на военный мемориал в центре площади.
Пэгфорд в то утро был особенно хорош, и Говард возликовал от мыслей о себе и о своем месте в этом городке, для которого он, по собственному убеждению, стал пульсирующим сердцем. Он и впредь будет видеть перед собой эти блестящие черные скамейки, красные и лиловые цветы, позолоченный утренним солнцем каменный крест; а Барри Фейрбразер этого больше не увидит. Трудно было не усмотреть высший промысел в этой внезапной смене диспозиции на поле боя, где, по его мнению, их с Барри противостояние чересчур затянулось.
– Говард, – резко окликнула Морин. – Говард!
Через площадь энергичной походкой, хмуро глядя себе под ноги, шла женщина: худая, черноволосая, смуглая, в сапогах и просторном пальто.
– Как ты считаешь, она… она в курсе? – прошептала Морин.
– Не знаю, – сказал Говард.
Морин, которая так и не успела переобуться в ортопедические босоножки, едва не подвернула ногу, отпрянув от окна, и поспешила за прилавок. Говард с неторопливым достоинством занял место у кассового аппарата, словно канонир у орудия.
Над дверью звякнул колокольчик, и доктор Парминдер Джаванда все с тем же хмурым видом вошла к ним в магазин. Не обращая внимания на Говарда и Морин, она сразу направилась к полке с растительным маслом. Морин, замерев и не мигая, следила за ней, как хищная птица за полевой мышью.
– Доброе утро, – сказал Говард, когда она подошла расплатиться.
– Доброе.
Как на заседаниях, так и за пределами помещения, отведенного местному совету в стенах церкви, доктор Джаванда редко смотрела Говарду в лицо. Его всегда потешало это неумение скрывать свою неприязнь; он на глазах оживлялся, становился предупредительным и необычайно куртуазным.
– Сегодня приема нет?
– Нет, – отрезала Парминдер, роясь в сумочке.
Тут Морин не утерпела.
– Ужасная весть, – выговорила она своим хриплым, скрипучим голосом. – Барри Фейрбразер.
– Ммм, – протянула Парминдер, но спохватилась. – А что с ним?
Прожив в Пэгфорде шестнадцать лет, Парминдер так и не избавилась от бирмингемского говора. Резкая вертикальная морщина между бровями придавала ей вечно напряженный вид – иногда сердитый, иногда сосредоточенный.