На мой вопрос, чем мы будем заниматься завтра, он заулыбался.
– Погода будет завтра хорошая! Сможешь сгонять скупнуться, – ответил он на мой вопрос, неожиданно перейдя на «ты», раз и навсегда. Хотя, нет, на «вы» он меня ещё назовет. – Ох, денёк будет завтра! Хорошо всё будет. Только я… – тут он запнулся, – могу матюкнуться. Матюкаюсь я. Привычка такая, что ли. Не со зла. А так, матюкаюсь и всё. Так что извиняюсь.
Потом я пошёл искать то место, где мы должны были спать. Это был обычный, небольшой школьный класс с доской на стене. Парты из класса вынесли. Вместо них стояли железные кровати с продавленными сетками и полосатыми старыми матрацами. В дальнем углу стояла койка, накрытая зелёным одеялом. Ещё одеяла и подушки лежали на другой койке. Признаков постельного белья не наблюдалось. Запах Михалыча присутствовал и в этом помещении. Не так сильно, но всё же весьма.
Когда я вернулся к Михалычу, он сидел за столом, на носу его были нелепые, старые пластмассовые очки с толстыми плюсовыми стёклами. У очков не было дужек, но зато была белая, нечистая одёжная резинка, которая обхватывала михалычеву круглую голову. Он сидел, курил папиросу и внимательнейшим образом, с благородным выражением лица читал школьный учебник «История средних веков» за шестой класс. Губы его иногда прошевеливали беззвучные слова, и в этих артикуляциях угадывалось: «Во, как!», «Ты смотри!» или «Ети её мать!».
Теперь вижу необходимость описать Михалыча подробнее. Во-первых, чтобы было понятно, запах Михалыча не был тем самым запахом, который ударяет не только по носу, но и даже заставляет глаза слезиться, когда заходишь ночью, летом, в купе вагона поезда «Владивосток – Москва» в Новосибирске, а в купе спят четыре мужчины в возрасте от двадцати до пятидесяти лет. От Михалыча вообще не пахло какими-то человеческими выделениями (прошу прощения за подробности).
Запах Михалыча состоял из сильного и очень давно накопившегося запаха табака и нечищенной пепельницы вместе. К этому добавьте стойкий перегар. Этот перегар был так же глубок, как коричневые следы папирос у Михалыча на пальцах и губах, и перегар этот был так же стар, как виски, которые впитались в самые старые бочки самых лучших шотландских производителей. Хотя пропитан Михалыч был далеко не виски.
Ещё в его запахе была сильная составляющая лука, чеснока, хлеба и вообще еды. Был там запах коровника, каких-то горюче-смазочных материалов, дорожной пыли и ветра и много-много других оттенков. Я просто не мог их идентифицировать, потому что не знал деревенской жизни.
Михалыч был небольшого роста, такой невысокий, нетолстый, но со стариковским пузцом мужичок. Лет ему было непонятно сколько. Таких, как он, когда не знают, как обратиться, часто называют «отец». (Ну, например, «Отец, как проехать туда-то?» или «Отец, а где у вас здесь магазин?».) Так его называли уже, наверное, давно. Видно было, что Михалыч уже давно Михалыч. Я его ощущал как человека, который точно много старше моего отца, но также много младше моего деда. Короче, непонятно, сколько лет было Михалычу. Много!
Одевался Михалыч в старые-старые тёмные брюки, натянутые на пузо выше пупа и опоясанные тоненьким засаленным ремешком. Ещё он носил одну фланелевую рубашку, какую-то коричневую, и всегда на нём был непонятного цвета пиджачишко, который давно превратился в какую-то сильно потёртую, особенно в локтях, запачканную в районе карманов и пораненную во многих местах курточку. На ногах его были тёмные носки, которые он при мне не снимал. Обувался он в старые совсем пыльные сандалии. Но возле его койки стояли кирзовые сапоги. Ещё под его койкой стоял маленький дермантиновый, сильно побитый жизнью чемоданчик. Там, наверное, он хранил ещё какие-то вещи, но при мне Михалыч его не открывал.