От одной только мысли о ходе времени начало подташнивать. Пришлось сесть на лавку. Перевести дух. Дурацкая слабость. Вроде не старый еще совсем. И никогда не болел. Но чуть что – ноги ватные, и вот эта противная дурнота, как будто начинает укачивать. Впрочем, ничего страшного, можно перетерпеть. Как и жизнь в целом.
Сидел на лавке, ощущая, как заполняется сырым речным ветром невидимая дыра в груди. Это было совсем не больно, скорее сладко. Но почти невыносимо, как слишком затянувшийся поцелуй. Думал: однажды эта дыра станет больше меня, и тогда, наверное, можно будет нырнуть туда, как в колодец, и пропасть навек. Скорей бы уже, а. Все равно не живу, только хожу, дышу, ем, думаю. Но это совсем не то.
Думал: интересно, что же такое я потерял двадцать один год назад, когда приехал сюда? Или еще раньше? Настолько важное, что даже вспомнить теперь не могу. Это называется «вытеснение», знаем, читали, нынче все читают популярные книжки про психологию, как прежде без разбору глотали романы, и меня не минула чаша сия. Но если вдруг все-таки вспомню, что будет? Умру, не в силах пережить такую потерю? А что, вышло бы забавно.
Сказал себе: да ладно, какого черта расквасился. Встань и иди. Встань и иди, слышишь? Купи себе три стакана смородины, красной, черной и белой. И дюжину помидоров, например. Если уж все равно надо жить дальше.
Конечно, встал и пошел. Куда деваться.
Синеглазая травница, как всегда, заняла крайний прилавок у входа. Или у выхода – это смотря откуда идешь. Красивая. Сколько, интересно, ей лет? Иногда кажется, за пятьдесят, иногда – что и тридцати нет. Словно у нее бурный роман с Кроносом, и они то бранятся, то мирятся, и стрелки ее внутренних часов скачут туда-сюда в зависимости от того, как у них с утра все сложилось. Поначалу вообще думал, что это мать и дочь по очереди торгуют, но постепенно, как следует приглядевшись, убедился: женщина всегда одна и та же – тонкий шрам на среднем пальце левой руки, одна бровь аккуратной дугой, вторая словно бы переломлена пополам, маленькая треугольная, будто нарисованная родинка на щеке и еще множество мелких неповторимых примет, исключающих подмену.
Всегда останавливался возле ее прилавка – просто поздороваться, перекинуться парой слов. Товаром не интересовался. И рад бы еженедельно скупать всю эту душистую роскошь – лекарственные сборы, травяные чаи, зелень в горшках, говорящие семена, сухие зимние букеты, льняные мешочки, туго набитые лавандой – но для этого требовался совсем другой дом, большой, уютный, со скрипучими деревянными половицами, заставленный солнечной мебелью из светлого дерева, выстеленный домоткаными коврами, залитый светом по утрам, таинственно шуршащий синевой в сумерках, до краев переполненный топотом босых ног и детскими голосами, звеневшими в недавнем прошлом, или только обещающими раздаться когда-нибудь годы спустя, или звучащими вот прямо сейчас, это как раз совершенно неважно, потому что такие дома стоят, прочно укоренившись во всех временах, наслаждаясь настоящим, черпая силу в прошлом, устремившись в будущее.
А тащить чудесные благоуханные травы в съемную комнату, больше похожую на походный шатер воина, уже не первый год осаждающего невидимую и, будем честны, никому не нужную крепость, было бы жалким мошенничеством. Сколько ни тверди: «Я тоже тут живу, как все», – себя, увы, не обманешь. Потому что прекрасно знаешь: не как все, почти не живу. И даже не то чтобы «тут».
Травница, похоже, прекрасно понимала, что невысокий мужчина в неизменной джинсовой куртке с небрежно собранными в хвост не то седыми, не то пепельными волосами, не ее клиент. Во всяком случае, никогда ничего не предлагала, кроме неизменной серебряной рюмки с липовым чаем, который заваривала в огромном термосе и потом целый день угощала покупателей и коллег. Кивала приветливо, говорила, что рада видеть, спрашивала ласково, как дела. Изредка позволяла себе заметить: «Лето, а вы все в городе. Неужели не хотите уехать в отпуск? Все ездят».