Валентин лег навзничь на широкую, приятно пружинящую кровать. Дал усталости сладко разбежаться по жилам. За день он крепко намотался, натопался, да еще этот случай… Ливень ревел ровно и упруго, словно давал понять, что будет он долгим, неслабеющим. Вспышки за водяной стеной стали бледнее, а треск и раскаты глуше. Пластиковый домик подрагивал и гудел под струями, как пустая канистра. Под этот гул мысли Валентина побежали рассеянно и лениво.
Без всякой тревоги думал он, как теперь ведет себя Мухобой. Сидит в таком же домике в сотне шагов отсюда и вытирает окровавленную рожу? Мечется, не зная, что делать? Или бежит под ливнем к шоссе, чтобы прыгнуть в автобус?.. Наплевать… Больше беспокоило другое: удалось ли спастись от ливня Илюшке и тем четверым на поляне?
А почему это Мухобой выбрал для расправы именно Илюшку?
И почему Илюшка так покорно, сам, шел к Мухобою?
Откуда вообще в людях это ощущение неизбежности, эта изначальная готовность подчиниться чужой безжалостной воле?
Валентин думал про такое много раз. Впервые – еще в детстве… В ту пору бывало, что, оставшись дома один, он с замиранием вытаскивал из шкафа тяжелый альбом с картинами Иеронима Босха. Этот голландец, живший полтысячи лет назад, рисовал ярко, подробно, на одном полотне он ухитрялся уместить множество сюжетов. Маленький Валька уже тогда был влюблен в мультипликацию, делал на бумажных лентах собственные «мультяшки», и ему казалось, что картины Босха – тоже рисованные фильмы, только замершие.
А может, и не замершие! Если долго смотреть, то начинало чудиться, что там есть движение.
Но, кроме пестроты и сказочности, был в этих «фильмах» страх. Тот, который сильнее сознания. Как в снах с кошмарами, когда к тебе тянутся нечеловечьи руки, а ты не можешь убежать. Картины и отталкивали, и притягивали. Валька подолгу разглядывал их со смесью боязни и любопытства. И стеснялся этого любопытства, словно в нем было что-то недозволенное.
На фоне средневековых пейзажей с горящими замками и провалами бездны творили свой суд над людьми страшилища. Жирные громадные рыбы, птицы с человечьими ногами, демоны, карлики в рыцарских латах, гигантские крысы и свиньи и вообще непонятные создания деловито мучили тех, кто попал в ад. Все это происходило среди нагромождения нелепых предметов: громадных кувшинов со звериными лапами, каких-то конструкций, великанских отрубленных ушей и музыкальных инструментов, прошивающих своими струнами несчастных голых грешников. Словно вертелась чудовищная, из ночных ужасов составленная машина.
И самое жуткое было в том, что люди покорно (чуть ли не охотно!) подчинялись этому кошмару. В их лицах и телах не было ни сопротивления, ни протеста. Они послушно совали головы в пасти и клювы чудовищ, ложились под гигантские зазубренные ножи, покорно страдали в каких-то прозрачных пузырях, давали протыкать себя мечами и стрелами и не упирались, когда самодовольные зверюги и демоны водили их за руку вокруг адски воющей исполинской красной волынки. В общем, люди мучились так же деловито, как хозяева преисподней их мучили. Словно они осознали свою необходимую роль подшипников и шестеренок в механизме массовых страданий…
Тетка наконец заметила Валькин чрезмерный интерес к Босху и спрятала книгу. Но вопрос уже засел в нем: почему люди не сопротивляются, когда еще можно отбиваться, спорить, драться? Что за микроб мученичества расслабляет человека, чтобы тот добровольно отдался палачу?..
Босх в голове у Вальки тогда был смешан с книгой про Уленшпигеля, где тоже много страхов и страданий. Особенно в истории с рыбником-оборотнем, который хватал свои жертвы громадной механической челюстью. Снилось иногда, что рыбник – бледный, длиннорукий, со зловеще-ласковой улыбкой – возникает в углу ночной комнаты и бесцветными глазами неумолимо находит его, Вальку, замершего под одеялом. Рук у рыбника не две, а три. В двух он держит рычаги челюсти (звяк-щелк, звяк-щелк), а третьей, с длинными белыми пальцами, манит Вальку к себе. И он… вместо того, чтобы заорать, позвать тетку, бросить в злодея настольной лампой или выхватить из-под подушки рогатку, которую подарил Сашка, сдвигает одеяло и молча встает. Босой, полуголый, послушный, завороженно движется навстречу стальному щелканью. Обмирает, зная, что сейчас воткнутся в него граненые, длиной с мизинец клыки, но идет, увязая в покорности, как в сладковатой теплой жиже…