Зафар уже опытный, знает – в такие непростые моменты всегда помогает пройтись. Он надевает куртку, выходит во двор и застывает на пороге подъезда – вокруг всё белым-бело. Пока я там бился с картиной, выпал снег, – понимает Зафар. – Весь мир стал как холст загрунтованный. И это всё мне!
Зафар возвращается в мастерскую, собирает банки с гуашью, потому что они большие, краски сейчас надо много, чем больше, тем лучше, на остальное плевать – выносит, сколько смог ухватить, возвращается за оставшимися тремя. Срывает озябшими пальцами крышки, кружит по заснеженному двору, льёт краску на снег – розовую, оранжевую, зелёную, или это не зелёная? Синяя, что ли? Кажется, так. Но это тоже неважно вот прямо сейчас, пока Зафар перемешивает руками, сметает в сторону крашеный снег и бежит за последней банкой – в этом месте ему срочно нужен какой-нибудь тёмный цвет.
Примерно через час с половиной бывший заснеженный двор выглядит как асимметричная перекособоченная мандала, символизирующая сферу обитания на всю голову долбанутого, но явно милосердного божества. Зафар сидит на ступеньках подъезда и курит. Он так устал, что не может подняться. Он счастлив, как не был ещё никогда. Он думает – очень медленно, со скоростью примерно пол-слова в минуту: боже, какой же я всё-таки псих.
Это не твоя смерть за тобой гоняется, – говорит Анна. – И не чужая, что интересно. А выдуманная. Причём не со страху, а нежно, с любовью нафантазированная. Смерть-мечта.
Пациент, хорошо одетый рыхлый мужчина средних лет с таким букетом диагнозов, что только по целителям бегать ему и осталось, это советовали даже некоторые врачи, недоверчиво кривится: глупости. Дурак я, что ли, о смерти мечтать?
Анна даёт ему подзатыльник – не настоящий, а мысленно, так-то она спокойно улыбаясь сидит. И орёт – беззвучно, только внутренним голосом: «Вспоминай, дурак, или сдохнешь! Немедленно вспоминай!»
Пациент её безмолвного крика не слышит, зато ощущает совершенно настоящий удар, словно кто-то сзади подкрался и стукнул его по башке. В негодовании оборачивается и вдруг вспоминает, как в его дошкольном, кажется, детстве родители по телевизору смотрели кино, ему тогда совершенно неинтересное, не сказку и не про войну; неважно, важно, что он играл в той же комнате и услышал, как женщина в телевизоре сказала мужчине про что-то: «Тебе вредно, доктор же запретил», – а тот ответил, широко улыбаясь: «Мне теперь всё можно», – и выглядел таким счастливым, как взрослые почти никогда не бывают, может быть в Новый год. Он тогда даже спросил родителей: «А почему дяде всё можно?» – думал, сейчас наконец-то узнает секрет, как надо жить и что делать, чтобы никто ничего не мог запретить, но они не ответили, мама как-то странно скривилась, а отец буркнул: «Это не детский фильм, ты ничего не поймёшь». Но он понял, потому что пока спрашивал и ждал ответа, фильм продолжался, сперва показали, как та женщина плачет, а потом были похороны – следующий эпизод. Так и запомнил: если скоро умрёшь, значит тебе всё можно. Хорошо быть тем, кто скоро умрёт! Не то чтобы часто об этом думал, но всякий раз, когда натыкался на очередное «нельзя» (гулять после наступления темноты, ездить без взрослых в центр на троллейбусе, два сеанса в кино подряд, мороженое, читать перед сном в кровати), думал: а умирающим это можно. И суп они не едят. Потом-то забыл всё, конечно. Но получается, не очень-то и забыл.
Вот видишь, – улыбается Анна, – ты вспомнил! Бедный послушный мальчик, так задолбался от бесконечных дурацких запретов, что намечтал себе смерть. Не горюй, теперь легче лёгкого будет с ней справиться. Я её от тебя отрежу, гляди. Анна щёлкает маникюрными ножницами над макушкой мужчины, не то с перепугу, не то на радостях, не то потому, что смерть и правда отстригли, помолодевшего на добрый десяток лет.