– И что же, дядь Петь, небось опять простил? – наконец спросил молодой голос.

– А что ж, и простил. Женщина она у меня видная, красавица. А я, видать, по своей черствой мужской натуре мало ей внимания уделял. Выходит, сам виноват.

Разговаривали двое. Пулеметный расчет. Первый и второй номера. Иногда голос подавал третий. Но он больше слушал. Видать, подремывал. А эти двое не спали. Оставшиеся до атаки часы решили скоротать так, в разговорах о доме, о близких. В голосе первого чувствовались годы. Такие люди говорят нечасто и немного. Порой всю жизнь молчаливо и терпеливо копят в душе. Как в темной суме. Но уже если настает час, то вытряхивают из своей сумы все без утайки. Наверное, именно из таких историй в прежние времена люди складывали песни. О нелегкой доле, о женской неверности, которую ни словом, ни плетью не унять, а только можно перетерпеть или пересилить своей любовью. Такие песни Ратников слышал еще в детстве. Тогда они казались непонятными и даже глупыми. Пели их старики в дороге. Длинные, заунывные, как и сама русская дорога. Подобную историю однажды осенью сорок первого под Малоярославцем, вечером перед атакой, рассказывал ему о своих непутевых сыновьях пожилой боец из московских ополченцев. Пришел тот «старик» во взвод с очередным пополнением. Лет пятидесяти. Никто во взводе и не знал, что у него трое сыновей и все трое сидят в тюрьме. А тут попали в один окоп, поели консервов из одной банки… Утром по зеленой ракете рота поднялась в атаку. Ратников поднял и свой взвод. И сам, как всегда, пошел в цепи. Чтобы бойцы о нем дурного ничего не подумали. Тогда, в сорок первом, автоматы были редкостью. На всю роту три «ППШ». У ротного, у политрука и у командира первого взвода. У Ратникова была винтовка. Свой «ТТ» из кобуры от доставал редко. Пистолет хорош в ближнем бою, в траншее, а в поле – винтовка. Тот пожилой москвич бежал рядом, и Ратников видел, как его убило осколком первой же разорвавшейся мины. Так и резануло по горлу, и охнуть не успел.

– Простил, – снова вздохнул пожилой боец. – А как тут быть… Она ж и меня любит.

– Вот ты, дядь Петь, какой чудно́й человек! – возмутился молодой голос.

– Да что ж, – усмехнулся пожилой, усмехнулся без горечи, совсем добродушно, – может, оно и так, что и вправду чудно́й. Видать, это у меня по слабости сердечной. Вот говорят: любовь, любовь… А что такое любовь, как не сердечная слабость одного человека к другому? И ежели ты кого любишь, то все ему и прощаешь. И ты бы простил, ежель у тебя жена была бы…

– Нет, дядь Петь, я бы ни в какую не простил.

– А что бы ты сделал? Убил бы? – пожилой крякнул, засмеялся.

– Убить – это крайность. Убить…

– И любовь – крайность! Так-то, Колюшка, в жизни бывает. Вот поживешь, женишься, детей нарожаешь. Ежель, конечно, не убьют. По молодости лет я, брат ты мой, тоже так-то думал: пускай-де только взглянет на кого, я ей хвоста-то накручу! А как дети пошли… Хозяйство… А баба она хорошая, хоть и слабая по этой самой части. Добрая. Работящая. В руках любая работа горит. И дети ухожены, накормлены. Женщина… Молодость… И обладить умеет. Это да. Бывало, так горячей ногой и обовьет. И все с нею забудешь. И сама так и заходится от счастья, будто только на свет божий для этого и пришла. Баба есть баба…

– Не пойму я тебя, дядь Петь. Вот убей, не пойму.

– А и не надо, – усмехнулся пожилой. Усмехнулся так, что будто задумался, может, о главном для себя. Так вспоминают самые счастливые дни своей жизни, которые ушли безвозвратно и по следам которых, быть может, пройти уже не суждено.