…Этот к старику за все лето ни разу в дом не зайдет.

И всё брови сводит, всё бычится чего-то. Или что прознал недоброе, или просто блазнится. Бабка, когда упрашивала молодого взять с собой в охоту, уму-разуму научить, обещала золотые горы и берега шелковые. А что выходит?

Нет, напарник он получился неплохой, охотится старательно, да и на таборе шибко-то не присядет, не глядит на то, что старик лежит да покряхтывает. Нет, крутится исправно, дед уж забыл как собакам варить, дров, опять же, наколоть, натаскать, покушать сготовить, – все делает. И котомищу против дедовой чуть не втрое берет. Но вот бычится что-то, из года в год все шибче, все откровенней взглядывает.

А тут вообще выпрягся, позволил себе голос повысить.

Правда, заворчал-то он грубовато на печку вроде, – что ты, мол, будешь сегодня работать или нет?! Даже ичигом ткнул в дверку, но старик-то понял, что не на печку ярится напарник, на него. А сердится за то, что кое-какие сладости дед не выставил на общий стол, а один пользует, мед например, да и варенье тоже со своего краю стола поставил и не предлагает.

Да он бы, скорее всего, и не притронулся даже к тому варенью с медом, так надо же человеком быть, – предложи, – ведь всю зиму бедовать вместе, а что далее будет, коль с самого начала себячествовать стали.

Дед, как обычно, сразу после заезда на участок «прихворнул», занедужил малость. Значит поднимать капканы, затаскивать продукты в дальние зимовья, да и дрова там готовить, – все опять одному.

Напарник знал эти дешевые хитрости старого лисовина и даже обрадовался, что можно устраниться, можно хоть какое-то время остаться одному в этом огромном таежном мире и делать все самому, не оглядываясь, не примериваясь к старику, которого он терпел с трудом, но терпел, знал, что обязан ему, пожалуй, что обязан здорово.

А какой-то внутренний голос нашептывал, точил и точил изнутри, что ни черта ты ему не обязан: «Подумаешь, он тебя тайге обучил. Да ты уже десять раз ему за это отработал».

А что отработал, – это уж точно, тут не поспоришь. Мало что в тайге на него ломил постоянно, так еще и в деревне ухитрялся старый затащить к себе на огород то его, то бабку, – помочь картоху ковырять. А бабка уж себя-то еле-еле на ногах держит, – плачет потихоньку сухими глазами и ползает на коленках по чужому огороду.

Или с сеном прижмет помогать, с дровами, да хоть бы когда оспасибился, – не было этого. Боялся благодарностями испортить.

Все терпел, да и теперь еще терпит, но уже злость внутренняя закипает, заставляет зубы сжимать, а характер не позволяет той злости наружу выплеснуться, сила какая-то неведомая удерживает, страшится будто чего.

Особенно обострились и как-то внутренне растопырились отношения, когда охотовед вызвал их в контору и по осени вручил новенький акт закрепления охотничьих угодий. Теперь, по новой бумаге, хозяином участка становился молодой, а достигший возраста дед не изгонялся, конечно, но становился просто напарником. Вот так. Охотовед руку пожал молодому, а старика по плечу похлопал, утешил вроде:

– Охотьтесь пока, кто вас разделяет, просто порядок такой.

Но слово «пока» как-то резануло слух старика, заставило опустить плечи и внутренне съежиться, напружиниться. Эта смена хозяина на участке еще более обострила отношения напарников. Дед стал невыносимым во всех отношениях, а молодой замкнулся в себе и ждал естественного решения этой проблемы, ждал старости напарника.

Конечно, он никогда не позволил бы себе открыто противостоять этому человеку, человеку, в последние годы ставшему не только его учителем, наставником, но чем-то большим, уж чуть ли не отцом.