– Я люблю тюльпаны.

– Когда вам разрешат выходить, их станет ещё больше.

– Никогда не разрешат.

Паучок пустился в путь, вверх и в сторону, где перед ним лежал неширокой полосой солнечный луч, пробившийся сквозь какую-то щель в шторах. Добравшись до луча, он замер, словно на берегу светлой реки.

– Почему вам так хочется умереть?

– Я не хочу жить, – пробормотала она. – Как я могу жить? – Она отвернулась. – Есть вещи похуже неразделённой любви.

– И что же это такое?

– Любить, стыдясь своего чувства! – крикнула она и порывисто села. – Любить недостойного!

Некоторые женщины, разозлившись, становятся очень красивыми. И даже теперь, сквозь болезнь, сквозь корку мгновенно проступившего на лице возраста, её воодушевлённая мрачная красота разгорелась огнём. Я смотрел на огромные сверкающие глаза, длинные ресницы. Надменные ноздри длинного носа и злой рот были опалены лихорадкой. Я вспомнил другие безупречные, рассчитанные на эффект лица, и тяжелой стеной они встали между живым лицом и моим взглядом. Тогда живое лицо погасло.

Вспышка не прошла ей даром; она закашлялась, потом зажмурилась и замерла, забившись в глубь одеял.

Я позвал ее по имени.

– У меня только та надежда, что я умру, – сказала она глухо, не шевелясь. – Ты веришь, что я буду тебя мучить, Разноглазый?

– Нет, не верю. Я ведь тебя не убивал.

– Нет, убил!

– Нет, не убивал.

Отвар в чашке, наверное, давно остыл, на его тёмной поверхности появилась тусклая плёнка. Я перевёл взгляд на сухие тёмные губы.

– Не убивал, – повторила она. – Верно. А за рекой думают, что нельзя убить, разбив сердце?

– За рекой нет возможности думать о таких вещах.

– Животные, – сказала она с отвращением.

С того места, где я сидел, можно было, повернув голову, увидеть часть окна. Плотно укутанное, оно не пропускало свет, но свет за ним был, это чувствовалось. Кусочек шторы зашевелился и вспух, словно с той стороны на него кто-то дунул. Я почувствовал движение воздуха.

– Я могла бы тебя проклясть.

– Да, наверное.

– Ты таких видел?

– Проклятых? Видел одного. Он тогда уже был не жилец.

– Нет! – Она забеспокоилась, сжала руки. – Живи долго, любовь моя! Дольше всех, кто когда-нибудь будет тебе дорог! – Она немного задыхалась, но, возможно, от болезни, а не гнева или важных, торжественно глухих слов. Паучок, собравшись с духом, побежал и исчез. – Я не хочу твоей смерти! Я хочу, чтобы тебе было больно!

– Очень жаль, – сказал я. – Ну так как?

Она молчала и думала, потом кивнула.

– Что нужно делать?

– Нужен фетиш. У вас есть что-нибудь дорогое… на память обо мне?

Она неожиданно покраснела, сунула руку куда-то под перины и извлекла серенькие с коричневым рисунком трусы.

– Вот те раз! Как же это я без трусов ушел?

– Вы торопились.

– Ну, хорошо. – Я помог ей сесть поудобнее. – Теперь сосредоточьтесь и проклинайте.

Она сидела молча, неподвижно, устало сжимая нелепую тряпочку. Она смотрела в сторону.

– Дышите глубже.

– Я не могу, у меня всё заложено.

– И голову поднимите.

– Так?

– И не моргайте.

Она опять долго молчала и думала.

– Да, – сказала она наконец. – Проклинаю. – Это прозвучало тихо, устало, почти виновато. – Не приходите больше. Не ходите на похороны. Вам всё расскажут.

– Я никогда не хожу на похороны. – Я придвинулся, наклонился и поцеловал её закрытые глаза. – Мне жаль, но вам просто не от чего умереть. Люди не умирают оттого, что им грустно.


В скверике у Эрмитажа стоял пикет защитников дикой травы. Я прочёл на аккуратном плакате:

ГАЗОНЫ УБИВАЮТ ПРИРОДУ.

СОРНЯКИ ТОЖЕ ИМЕЮТ ПРАВО НА ЖИЗНЬ!

Чистенькие опрятные пикетчики дали мне листовку: на блёкло-сиреневом фоне, в меланхолической китайской манере, тушью был нарисован репейник.