– Его мать, – сказал Фергессон.
– Его мать, – сказала Лидия, – известна ему через грудь, источник вечного изобилия.
– Хорошо, – сказал он, – но он же ее и видит.
– Он воспринимает ее как нектар, – сказала Лидия, – как пищу богов. Но от отца он не получает ничего. Между ним и отцом существует разъединение. В то время как с матерью имеется единство. Понимаешь?
– Нет, – сказал он.
– Отец для него, – сказала она, – это общество и его связи с ним. Если у него это есть, он никогда от этого не избавится. Но если нет, он никогда не сможет это получить.
– Что получить? – уточнил он.
– Веру и надежду, – сказала Лидия.
– Сдаюсь, – сказал он. – Тебе бы к курсам по Платону добавить еще и курсы английского.
– Я знаю, – сказала Лидия, – что если бы с тобой – в тебе – находился более счастливый человек, ты не стал бы сейчас смотреть вперед с такой опустошенностью. Другой на твоем месте, уходя в отставку с таким огромным накопленным богатством, – знаешь, что было бы у него на уме? Позволь мне увидеть и обрисовать это для тебя, мой дорогой. Радость.
– Радость, – эхом отозвался Джим, с горечью и некоторым удивлением.
– Радость завтрашнего дня, – сказала его жена.
– Я болен, – заявил он. – Я устал и болен физически. Спроси у моего доктора. Спроси у доктора Фратта. Позвони ему. Я имею в виду, спроси у него, как обстоит дело с фактами, вместо того чтобы вкручивать всю эту философию. За мой счет! Чем, ты полагаешь, мне теперь заниматься? Начать вместе с тобой посещать курсы по изучению великих книг? Читать этих гавриков? Что ты вообще знаешь? Я бы хотел посмотреть, как ты починишь какую-нибудь самую простую штуковину – скажем, разъем шнура к фарам. Почини его, а уж потом приходи потолковать.
– Ты так похож на этого человека, – сказала она.
Он что-то проворчал и выпрямился на скамейке, потирая лоб.
– Он – это твоя часть, – сказала она. – Но ты больше. В нем ничего, кроме этого, нет. Ничего, кроме пораженчества. Потому что в нем нет этой веры.
Он наконец снова занялся ужином, доел суп и принялся за тушеного цыпленка, чьи косточки после готовки стали такими мягкими и бесцветными.
После ужина Джим Фергессон сделал то, что в последние годы стало для него естественным. Он включил телевизор и поставил перед ним свое мягкое кресло.
Ну вот, опять, сказала бы его жена, оставайся она по-прежнему дома. Но сегодня у Лидии был семинар; ее подвозили туда на автомобиле – тот просигналил, и она тут же вышла со своими книгами, надев пальто и туфли на низком каблуке. Так что ее здесь не было, чтобы это сказать.
Его сознание, однако, сказало это за нее.
На экране Граучо Маркс[4] оскорблял какого-то типа в костюме, подошедшего к нему и ухмыляющегося. Что бы Граучо ни говорил, тип продолжал ухмыляться. Очень смешно. Глядя на это, Джим Фергессон начал беспокойно ерзать. Наконец он выключил телевизор.
Но все ли это, что сейчас идет? – спросил он себя. Он поспешно включил телевизор и стал пробовать счастья на других каналах. Вестерны, групповое обсуждение какого-то вопроса… Он снова выключил телевизор. Куча тупиц, подумал он. Особенно эти гомики, ухмыляющиеся кривляки, ломающиеся перед женщинами, подающие блюда, целующие пожилых дам в щечку. Вопросики идиотские: викторина. Ну и жулья там у них было, думал он. Во всяком случае, тот, который ушел. В особенности тот. Интеллектуал. Ну и жулик! Он так нравился Лидии, этот Ван Дорен[5]. Он и вправду их завораживал. Но меня он своими манерами не привлекал никогда. Образованной чушью. Этим лощеным фасадом, который их научают на себя напускать.