И вот наконец – Москва! Лючия даже не верила, что наконец добралась до этого многоцветного, чудного оазиса среди снежного однообразия и уныния.
Здесь даже отыскалось некое подобие отеля – во всяком случае, вполне приличный постоялый двор с отдельными комнатами, нужными чуланчиками при каждой и очень недурным столом. Наевшись вволю белого влажного, рассыпчатого сыру (его здесь называли «творог») и мороженой клюквы, к которой она так пристрастилась в пути, что почти забыла о померанцах[8], Лючия вымыла и высушила волосы, переоделась в зеленый бархат, дивно оттеняющий загадочные переливы собольей епанчи, и взяла наемный возок – прокатиться.
Представляя Москву неким видением Азии, Лючия с изумлением обнаружила себя в Европе, хотя, конечно, дома были пониже, а улицы, на ее взгляд, слишком широки. Сюда тоже добралось весеннее солнышко, и без лошадей передвигаться было трудновато. Лючия просто влюбилась в этих животных во время своего путешествия! В Венеции, как известно, лошади только бронзовые – те, что украшают собор Святого Марка, – и теперь Лючия поняла, что венецианцы кое в чем обделены, поскольку весьма редко видят этих дивных созданий.
Ее очаровала огромная, мощенная камнем Красная площадь, где кипело точно такое же многолюдье, как на Пьяцце в праздничный день. Сходство довершали ошеломляюще-роскошные, варварски-пышные и очаровательно-дисгармоничные купола собора Василия Блаженного, столь остро напомнившие Лючии ту смесь мрамора, гранита, яшмы, порфира, бронзы, мозаики, скульптуры, резьбы, которая называлась собором Святого Марка, что у путешественницы дух захватило. Восторг сделался почти экстатическим, когда она поглядела на темные лики русских мадонн, погруженных в ровную и важную задумчивость. Они трогали сердце гораздо больше, чем даже мадонны Леонардо, Лючия смотрела на них, потеряв всякое представление о времени, пока не почувствовала себя угоревшей в пропахшей ладаном духоте храма. Поспешила наружу – и тут сделалась добычею не менее чем двадцати нищих, бросившихся на разодетую даму со всех сторон.
Прижав к груди муфту, она с ужасом озиралась, не зная, как пробиться между ними, как вдруг послышался властный оклик, потом свист трости, жалобные вопли тех, кому достались удары, и какой-то господин, склонившись перед Лючией, подал ей холеную, украшенную перстнями руку.
Блестели тугие локоны вороного парика, блестел мех воротника, блестели пряжки на башмаках… Вполне европейское обличье, вздохнула с облегчением Лючия, и умильно улыбнулась, когда глаза ее встретились с напряженным взором ее спасителя. Чудилось, только светская выдержка помогла ему сдержать уже готовое сорваться изумленное восклицание. Он поджал и без того тонкогубый рот, отчего напряглись желваки на щеках, и что-то отталкивающее проглянуло в этих гладко выбритых, припудренных, ухоженных чертах… Впрочем, тут же любезная улыбка вспорхнула на его уста, да и голос был – ну просто горячий шоколад!
– Столь прекрасной даме опасно бывать одной даже в Божьем храме, княжна, – учтиво произнес незнакомец. – Не только трудолюбивые пчелы и отважные шмели, но и бестолковые трутни и даже грубые грязные мухи норовят отведать нектара ее прелести!
Мало того, что он назвал впервые увиденную даму княжной! На взгляд Лючии, реплика была чересчур фривольной для незнакомого человека. Однако сия благоразумная мысль мелькнула и исчезла: всколыхнулась столь долго сдерживаемая привычка кокетничать со всеми особями мужского пола подряд:
– А вы кто же, сударь? Трудолюбивая пчелка или отважный шмель?