– Поплачь, поплачь, доченька. Ей будет приятно, а тебе станет легче.
Я не хочу ее обманывать, а не обманывать не могу, ведь все, что сейчас происходит, – сплошной обман. Слишком черные кресты, слишком проржавевшие памятники, слишком неухоженные могилы, слишком фальшивит оркестр, слишком гротескно уродливы присутствующие – все здесь «слишком» для того, чтобы быть настоящим. И белый гроб. И много цветов, аляповато-искусственных. И эта женщина, Любина мать, утешающая меня, вместо того чтобы проклинать.
– Ты поплачь, ну поплачь, Аленушка, доченька, – снова просит она, уже почти требует. Почему она так настойчиво зовет меня «доченька»? Меня давно никто так не называл. Меня никогда никто так не называл. – Нельзя не плакать. Ты Любушку обидела, а она-то тебя так любила.
Музыка смолкла. Кто-то из толпы зарыдал-запричитал, выкликнул что-то обрядное. Может быть, они наняли плакальщицу? Где тот мужчина, который плакал у забора?
Дошли до разрытой могилы. Гроб поставили прямо на землю – белый гроб повенчанной со смертью невесты – прямо в жирную грязь.
Я чувствую холод, руки замерзли. Это оттого, что слишком долго сижу у раскрытого окна. Я думала, горный ландшафт, а оказались похороны.
Толпа столпилась у гроба, но мы с матерью Любы в первом ряду. Отдернули покрывало – тюлевую накидку, страшная мертвая кукла, раскрашенная, как привокзальная проститутка, издевается надо мной. Сейчас начнут говорить речи – во всяком случае, так полагается: на похоронах у мамы было много речей.
Заплакали, запричитали все разом – речей, очевидно, не будет. Я жестокая, я черствая! Пора закрывать окно.
– Попрощайся, доченька, с Любушкой. Поцелуй ее, нашу бедную девочку.
Я не могу заплакать. Надо сделать хоть что-то, как-то утешить, обласкать ее. И я нагибаюсь, прикасаюсь губами к страшному мертвому лбу – но мне не страшно: я закрою окно, и все кончится. Жесткие на вид волосы оказались на ощупь совсем не жесткими. Холодный лоб согревается от моего дыхания – я не могу оторвать губ, все целую, целую, целую.
– Доченька! Любушка! Аленушка! Доченьки мои милые, девочки любимые! – Ее тяжелое тело накрывает меня сверху, я не удерживаю равновесия и валюсь на мертвую Любу.
– На кого ты нас оставила? Зачем ушла? – причитает старуха сзади. Плакальщица затягивает свою арию. Толпа напирает, напирает, воздуха совсем не остается. Ее лоб пахнет тлением. Пора закрывать окно!
Я вырываюсь, разбрасываю в стороны навалившиеся тела, расталкиваю толпу и бегу прочь, прочь. Там, сзади, что-то происходит, но я не оборачиваюсь, я бегу, бегу. Я не знаю, как выбраться с кладбища, но, наверное, если долго бежать, не оглядываясь, выход найдется сам.
А вот и ворота. Машина, автобус. Там, дальше, дорога. На Февральскую улицу.
Лес и поле. До домов далеко. Это кладбище не принадлежит городу. Это кладбище – видение, фантастическое кладбище. Вырваться из плена видений – и все встанет на свои места. Бежать по дороге к домам.
Бежала я долго. Мимо проносились машины. Мне почему-то не пришло в голову остановить попутку. Наконец добралась до поселка. Но тут началось самое сложное – я запуталась в переулках и окончательно заблудилась. Мне показалось, что начало смеркаться. Но это просто солнце зашло за тучу. Пошел дождь. Я почувствовала, что смертельно устала. Сесть бы где-нибудь, передохнуть. Но в округе не было ни одной скамейки, только черные дома и заборы. Это не наш город. Как же отсюда выбраться?
Переулки, заборы, черные бревенчатые дома внезапно кончились – я вышла на обычную улицу. Невдалеке виднелся навес автобусной остановки. Слава богу, кошмар кончился.