– А вы разве… Вы приходили тогда? Вы видели?

– Приходила. Меня Люба позвала, по телефону позвонила, сказала: мама, приезжай скорее. Ну, я и поехала. Но разве я тогда знала, что она такое сделает? Я думала, праздник. Мы с ней так решили: ты с отдыха вернешься, и устроим праздник. А вот как все вышло. Любушка, Любушка, грешница моя великая! – Женщина снова заплакала.

– Зоя, родненькая, пора выносить. – Старуха, которая растягивала полотно, подошла к Любиной матери, обняла ее за плечи. – Пойдем, надо, проводим нашу Любушку.

– Да, да, пойдем, доченька. – Она взяла меня под руку и повела, почти волоком, к выходу. У двери я оглянулась: четверо мужчин поднимали гроб.

Мы вышли из комнаты, миновали сени, спустились с крыльца. В сарае завыло плененное животное. Мы дошли до ворот, все так же под руку. Вдруг створки разошлись в стороны, открылась улица. Возле автобуса толпился народ, музыканты подняли инструменты, собираясь заиграть по первому взмаху невидимой палочки невидимого дирижера. Взмахнул, заиграли, протяжно, тоскливо, фальшиво – дьявольский оркестр, собранный из чертей-неудачников, алкоголиков, не ставших виртуозами. Мы шли к машине – грузовику, кузов которого теперь был застелен пестрым старым ковром, обременен многочисленными венками из ядовито-ярких бумажных цветов, увенчан могильным крестом, – шли медленно и торжественно, сбиваясь на марш под музыку.

– Мы с тобой поедем в машине, возле Любушки, доченька.

Мы остановились возле грузовика, дожидаясь, когда внесут гроб. А оркестр все играл. Люди не садились в автобус. На деревянном обрубке у забора больше никто не сидел, не плакал. Он, этот мужчина, наверное, тоже поедет в машине возле Любы, как мы, ее самые близкие родственники.

Вот показались носильщики, гроб поплыл, чуть покачиваясь, в вышине. Зарыдала какая-то женщина – не Любина мать. К ней присоединилась другая, потом третья… Оркестр на секунду сделал паузу и грянул с новой силой, заглушая рыдания.

– Я не хотела заказывать оркестр, – зашептала мне на ухо Любина мать. – Любушка у нас ведь глухая была, музыку не слушала и не любила. Сестра настояла. Говорит, не по-людски без оркестра.

Гроб водрузили в кузов грузовика, помогли подняться нам с Любиной матерью. Мы сели прямо на пол, на ковер. Мужчины, который плакал, нигде не было видно. Машина медленно тронулась и поехала. Прямиком в ад.

– Здесь недалеко, – всхлипнув, сказала Любина мать, – мы живем почти рядом с кладбищем.

* * *

Кладбище было под стать Февральской улице – нищие могилы, большей частью неухоженные, без оград, никаких асфальтированных дорожек, сплошь земля и черная прошлогодняя трава. Оно совершенно не походило на то кладбище, где похоронена моя мама.

Машина доехала только до ворот, дальше гроб понесли на руках. Народ высыпал из автобуса, образовал стройную колонну, и мы двинулись под заунывные звуки оркестра.

А впрочем, я не могу поручиться за реальность того, что сейчас происходит. Возможно, таксист прав: Февральской улицы нет в нашем городе. И это значит… Возможно, права тетя Саша: Люба имела место быть только отчасти. Возможно, права была я: теперь ни за что нельзя поручиться, даже в самых простых вещах – выгляни в окно, и там окажется вовсе не то, чего ожидаешь. Возможно, я так и сделала: выглянула в окно и увидела кладбище, и нашу похоронную процессию, и этот оркестр. Белый гроб плывет над головами – ладья мертвой девственницы. Под ногами жирная черная грязь. Вот почему они все в сапогах. Разъезжаются ноги. Любина мать держит меня под руку крепко и ласкает сочувствием – в горе поддерживает, будто это мое горе, не ее. И плачет, и уговаривает: