Ждали хама, глупца непотребного,
В спинжаке, с кулаками в арбуз,
Даль повыслала отрока вербного
С голоском слаще девичьих бус.
Он поведал про сумерки карие,
Про стога, про отжиночный сноп;
Зашипели газеты: “Татария!
И Есенин – поэт-юдофоб!”
О бездушное книжное мелево,
Ворон ты, я же тундровый гусь!
Осеняет Словесное дерево
Избяную, дремучую Русь!

В есенинском же стихотворении “маска” поэта неожиданно оказывается гораздо ближе к физиономии “грядущего хама”, чем к лику сладкого “отрока вербного”. Конечно, в образе, представленном Есениным, нет той карикатурности, что в клюевском стихотворении, зато есть нечто гораздо более пугающее, чем “кулаки в арбуз”. Лирический герой дан – по контрасту к смиренному Клюеву – воинственным, таящим угрозу:

Монашьи мудр и ласков,
Он весь в резьбе молвы,
И тихо сходит пасха
С бескудрой головы.
А там, за взгорьем смолым,
Иду, тропу тая,
Кудрявый и веселый,
Такой разбойный я.
Долга, крута дорога,
Несчетны склоны гор;
Но даже с тайной Бога
Веду я тайно спор.
Сшибаю камнем месяц
И на немую дрожь
Бросаю, в небо свесясь,
Из голенища нож.

Разумеется, направление этих боевых действий было исключительно литературным, но зато готовились они всерьез. Камень “разбойного” поэта нацелился не столько на месяц, а нож – не столько в небо, сколько в петербургских литераторов, монополизировавших месяц, небо и “тайну Бога”. За символами стоят имена, которые Есенин должен “сшибить” – чтобы заместить “иными именами”:

Сокройся, сгинь ты, племя
Смердящих снов и дум!
На каменное темя
Несем мы звездный шум.
Довольно гнить и ноять,
И славить взлетом гнусь
Уж смыла, стерла деготь
Воспрянувшая Русь.
Уж повела крылами
Ее немая крепь!
С иными именами
Встает иная степь.

Стоит обратить внимание на резкое расхождение стратегического плана Есенина с симметрическими построениями Иванова-Разумника: в “иной степи” не находится места ни Белому, ни Блоку, да и Клюев оставлен в прошлом, рядом с его “старшим братом” Кольцовым. По Есенину, с него самого, третьего по счету, и должен начаться новый мир “скифов” и “воспрянувшей Руси”, остальные же пойдут за ним:

За мной незримым роем
Идет кольцо других,
И далеко по селам
Звенит их бойкий стих.

При этом любопытно совпадение метафорических рядов в есенинском стихотворном манифесте и в опоязовских трудах о “литературной эволюции”. “Разбойное” нападение Есенина на “племя смердящих снов и дум” (то есть на сгнившего прежнего “гегемона”, на отжившую свое “старшую школу”)[387] живо напоминает о военных метафорах формалистов, не признававших “мира” ни в литературе, ни в науке. Формалисты не доверяли прямой линии – наследованию и преемственности, приравнивая их к деградации; продуктивными им представлялись только сложные маневры – ходы “вкось”, пути “подземные и боковые”. Есенин также идет к победе непрямой дорогой – “иду, тропу тая”. “Мы подошли, подходим и звякнем кольцом” – такую надпись делает поэт на экземпляре первых “Скифов”, подаренном Е. Пониковской[388]. Главное, что поэт “идет”, “подошел, подходит” по тропе войны: так “младшая линия врывается на место старшей”[389]. Ю. Тынянов называл выступления Пушкина против поздних карамзинистов “гражданской войной”, а попытку посредничества – попыткой примирить враждующие армии[390]. В XVIII веке, согласно Тынянову, ведется “грандиозная и жестокая борьба за формы”, для XX века характерна “стремительность смен”, “жестокость борьбы и быстрота падений”[391]. Вот и Есенин, жестоко борясь против петербургских литераторов, одновременно готовится к “гражданской войне” в своем, “скифском” лагере.