Поэтому, когда мы сели за ужин, я поняла, что это будет именно такой вечер. Еще только придя домой из школы, почувствовала, что от папы пахнет алкоголем.

Наш дом я и любила, и ненавидела. Здесь выросла моя мама. Он перешел к ней по наследству от бабушки и дедушки, и все, что мне в нем нравилось, было связано с ней. Она сделала все, что могла, сделав домик уютным и милым – придав ему все те черты, что ассоциировались со счастливой жизнью. Старая древесина, оставшаяся со времен бабушки и дедушки. Белые льняные шторы, которые мама сшила собственными руками, – она прекрасно шила. Вышивка в рамке, полученная бабушкой от прабабушки в качестве свадебного подарка. Винтовая лестница с перилами из толстого каната, по ступенькам которой ступали представители нескольких поколений. Маленькие комнатки и белые окна с разделенными на мелкие квадратики рамами. Все это я очень любила.

Ненавидела я все, что напоминало о папе. Зарубки от ножа на кухонной столешнице. Отметки на деревянной двери в гостиной, оставшиеся от того, как папа не раз пинал дверь ногой в приступах пьяной ярости. Слегка изогнутый карниз, с которого он однажды пытался стащить занавеску, чтобы намотать маме на голову, – пока Себастиан не собрался с духом и не оттащил его от мамы.

Камин в гостиной я любила. Но портреты на каминной полке казались жестокой насмешкой. Семейные фотографии, которые мама поставила туда, – мечты о жизни, которой не существовало. Снимки, на которых улыбаются она с папой, я и мой старший брат Себастиан. Мне хотелось пошвырять их на пол, однако я не хотела огорчать маму. Один раз она поставила туда же портрет своего брата. Но когда папа увидел фото дяди Эгиля, то пришел в бешенство. Пока мама лежала в больнице, он позаботился о том, чтобы фотография исчезла.

У меня заболел живот. Я ждала, что сейчас последует неминуемый взрыв. Как всегда.

Часы, прошедшие с того момента, как я пришла из школы, папа провел в просиженном кресле перед выключенным телевизором, в то время как уровень жидкости в его бутылке «Эксплорера»[4] все понижался и понижался. Мама тоже знала, к чему все идет. Я видела это по ее тревожным неуверенным движениям. Особо позаботившись об ужине, она приготовила все любимые блюда папы: свинину с бобами, жареным луком и картошкой, яблочный пирог с густо взбитыми сливками.

Больше никто из нас не любил свинину и бобы, однако мы знали, что их придется съесть. Одновременно мы понимали, что ничто нас не спасет. Критическая точка уже пройдена – как качели, уже прошедшие точку, после которой оставался лишь один путь: вниз.

Никто не проронил ни слова. В молчании мы накрыли на стол, достали праздничный сервиз, выложили салфетки, которые я свернула веером. На такие вещи папа вообще не обращал внимания, но мы старались убедить маму, что это, может быть, поможет. Что он заметит, как мы постарались, какую вкусную еду приготовила мама; что внутри него что-то сдвинется от нашей заботы о нем и он не станет. Просто не станет. Даст качелям качнуться обратно в исходное положение. Однако в нем не осталось ничего, что можно было бы тронуть нашими заботами. Пустота. Пустыня.

– Йоста, ужин готов.

Голос мамы слегка дрожал, хотя она постаралась произнести это веселым тоном. Осторожно провела рукой по волосам. Мама переоделась, заколола волосы, надела красивую блузку и выходные брюки.

Вскоре все мы сидели на своих местах. Мама положила на папину тарелку ровно столько свинины, сколько, как она знала, он хочет. Бобы, картошка, жареный лук – все в точной пропорции. Папа смотрел в тарелку. Долго, слишком долго. Мы все трое знали, что это значит. Я, мама, Себастиан.