— Я не столь сурова, как братья, и дам тебе возможность меня переубедить. Боюсь, правда, что на самом деле это ты убедишься в моей правоте.

— Что вы хотите, чтобы я… Что я должна сделать?

— Грешника к очистительному костру провожает светлая жрица.

— Нет! — охнула я.

— А как же милосердие, о котором ты говорила? — сурово спросила она. — Лишь слова?

— Не только слова, но…

— Одно короткое словечко «но» способно перечеркнуть все сказанное до того. — Матушка помолчала, давая мне осмыслить сказанное, и повторила: — Перед тем, как загорится огонь, грешнику дают чашу последнего отпущения.

Я кивнула. А потом нужно остаться, пока не догорит костер, молясь за грешную душу.

— В чашу последнего отпущения добавляют яд. Быстрый, он подействует до того, как загорится костер. Казнь, милосердная и без кровопролития.

Я ошарашенно посмотрела на нее, и матушка Епифания добавила, мягко улыбнувшись:

— Так делается всегда.

— Я этого не знала… — пролепетала я.

— Зачем бы тебе было об этом знать? — пожала плечами она. — Многие знания — много печали. Мы все же служители света, и муки врагов не доставляют нам удовольствия. Но чернь жаждет отмщения, и она получает, что хочет, видя то, что хочет увидеть.

Ее лицо снова посуровело.

— Так вот. Дитрих отказался от исповеди и покаяния, и, значит, чаша последнего отпущения ему не достанется.

По спине пробежал озноб. Кажется, я начинала понимать, к чему она клонит.

— Хочешь быть милосердной — убеди его исповедоваться и покаяться до того, как взойдет на костер.

— Но он прогнал меня!

— Завтра будет другой день. Были случаи, когда грешники передумывали уже на эшафоте. Отсюда до площади правосудия четверть часа, ты пойдешь рядом с телегой. За этот долгий срок многое может случиться.

Долгий? Она шутит?

— Сумеешь убедить Дитриха раскаяться — убедишь и меня, что он заслуживает сострадания.

Не сумею — буду стоять рядом с костром до конца, зная, что можно было облегчить его муки, но я этого не сделала.

— Но я не… Я не умудренная жизнью проповедница! — Почему мне так страшно? Словно решается судьба не чужой, но моей души. — У меня нет ни красноречия, ни харизмы…

— Твои юность и чистота куда убедительней любого красноречия. — Матушка поднялась. — И довольно об этом. Ступай.

Я склонилась к сухой руке. Пальцы матушки были холодными, и я невольно вспомнила другие — горячие и сильные.

Господь мой, вразуми и дай сил!

Следовало бы вернуться в свою келью, размышлять и молиться, но я еще не привыкла к ней и, едва шагнув на порог, попятилась. Стены словно сомкнулись вокруг меня, напомнив темный и сырой каменный мешок, даром что здесь света хватало. В обители оконца куда меньше — чтобы зимой легче было протопить помещения, но там моя келья казалась уютней. Здесь не экономили ни на дровах, ни на магии, ни на пространстве — целая комната для меня одной, настоящая роскошь! Однако сейчас я бы предпочла разделить ее с другими сестрами.

Так и не переступив через порог, я направилась к лестнице, что вела в сторожевую башню на крыше. Я уже была там один раз, и красота открывшегося вида захватила меня. Может быть, сейчас она поможет успокоиться, собрать разбегающиеся мысли?

— Не помешаю? — неуверенно спросила я, остановившись у входа в башню.

Светловолосый мужчина в облачении инквизитора обернулся.

— Нет, что ты, совсем наоборот.

Брат Михаэль был еще совсем молод, всего лет на пять старше меня, но успел снискать себе славу одаренного проповедника.

— Подойди, не смущайся.

Он приветливо улыбнулся мне. Я вспомнила случайно услышанный в трапезной разговор — дескать, брат Михаэль хорош не своим красноречием, а слащавым лицом, впечатляющим богатых вдовушек, которые потом щедро жертвуют храму.