И входили мы внутрь.


А там, внутри, стоял, как золотая вода в горячем, на огне, сосуде, полный песнопений, пламени и тайной радости, праздник.

Свечи! Золотые, длинные, медовые свечи Сретенья! Как вы ярко горели! Вы мне мою детскую душу – насквозь прожгли.

Может, я священником стал лишь из-за вас, золотые Сретенские свечи.

Низко кланяюсь вам, свечи; бабушке моей покойной; автозаводской той церковке февральской, неубитой, живой.

Праздник пел. Праздник дышал в меня мятным ладаном из медленно качающегося на цепи позолоченного яйца в руке человека, одетого в длинную, белую с золотом, вроде как ночную рубаху. Дьякон махал кадилом, но я не знал тогда, что это кадило. Я просто вдыхал чудесный запах, а вокруг меня пели, и я слышал просто один небесный гул музыки, а слов не слышал, что поют.

– Ангелы поют… Ангельское пение… – шептала умиленно бабушка.

Ее все сморщенное, как печеное райское яблочко, маленькое лицо румянилось, как у девушки. Она заправляла сухими узловатыми пальцами белые пряди под пуховый вытертый платок и снова медленно, важно крестилась.

Я, сквозь пелену светоносной, летяще-радостной музыки – будто белые голуби вокруг меня летали, будто это метель летала и кружилась, но не злая, а добрая, – начинал различать слова:

– Радуйся, Благодатная Богородице Дево… Свободителя душ наших… дарующаго нам воскресение…

Я тыкал бабушку пальцем в бок и тихо, еле слышно спрашивал:

– Баушк, а что такое – воскресение?

Бабушка терпеливо наклонялась ко мне.

Служба вокруг шла, пела, летела, празднично воздевала руки в белоснежных, золотых ризах, сияла, мерцала, вспыхивала небесными и земными огнями.

– Воскреснем все мы, Боречка, – еще тише говорила она мне на ухо.

И развязывала мне под подбородком завязки цигейковой шапки.

Я вздевал выше освобожденную мордочку и уже громче вопрошал:

– А это? Как это? Зачем мы воскреснем? Мы же не умерли!

Служба шла, пела, летела, сверкала, радовалась.

Бабушка сдергивала с меня шапку.

– Прости Господи… забыла с мальчонки шапчонку-то снять… Прости мне, Господи, дуре старой…

– Баушк… ну мы же живые!..

Тогда она наклонялась еще ниже ко мне, совсем низко, одного со мной роста становилась, крохотная старушка, – как девочка, как шестилетка, – и ее губы шуршали, шелестели по моей еще почти младенческой, тоненькой, ребячьей кожице, по нежной, в пушку, детской щеке:

– Мы все умрем.


…А голос, голос над нами летел, и сколько раз потом я сам это читал, и сколько раз потом плакал от радости внутри, читая это, вот это:

– Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему, с миром; яко видеста очи мои спасение Твое, еже еси уготовал пред лицем всех людей, – свет во откровение языков, и славу людей Твоих Израиля…

И слышал я еще голоса, и кто это пел?.. люди ли, человеки, девочки ли в хоре церковном, или ангелы, что летели на нас, мимо нас, сквозь нас со стен старой заброшенной церквушки, у которой и крест-то над куполом покосился, гнул шею в злющей метели, а кто и когда поправит?.. – неважно, кто это пел, но музыка втекала через уши прямо в душу, и я, малец, не знал еще тогда, почему – свечи, зачем – огни, отчего – эти слова, льющиеся, как мед, как масло:

– Утробу Девичу освятивый Рождеством Твоим… и руце Симеоне благословивый, якоже подобаше, предварив, и ныне спасл еси нас, Христе Боже, но умири во бранех жительство и укрепи люди, их же возлюбил еси, Едине Человеколюбче…

А свечи горели, свечи пылали, язычки алые, желтые, медовые тряслись и дрожали, и бежали по легкому сквозняку, будто по вольному степному ветру, свечи воздух возле людских лиц целовали, свечи радовались вместе с людьми, свечи водили хороводы огненные вокруг нас, свечи смеялись от радости с нами!