– Ну, Граншан, теперь мы с тобой вдали от сумятицы, так скажи же, как ты там очутился? – обратился к нему Сен-Мар. – Ведь я тебе наказывал остаться у аббата.
– А что ж, сударь, – ворчливо ответил старый слуга, – неужто вы думаете, что я больше послушаюсь вас, чем слушался господина маршала? Когда покойный мой хозяин приказывал мне не выходить из его палатки, а потом видел меня возле себя в орудийном дыму, он не жаловался, потому что под рукой у него оказывалась новая лошадь, если его бывала убита, и он бранил меня, только когда рассуждал спокойно. Правда, за все сорок лет службы я не видел, чтобы он делал нечто похожее на то, что вы наделали в течение двух недель, пока я нахожусь при вас. Да, – добавил он, вздыхая, – дела идут неплохо, и если так будет продолжаться, мне, видно, придется и не на такое насмотреться.
– Но пойми, Граншан, – эти негодяи превзошли всякую меру безобразия, и любой порядочный человек вышел бы из себя, как я.
– Исключая господина маршала, вашего батюшки, который никогда не поступил бы так, как вы поступаете.
– А как бы он поступил?
– Он преспокойно предоставил бы монахам сжечь их собрата, а мне бы сказал: «Распорядитесь, Граншан, чтобы лошадям задали овса и чтобы его не отнимали», или: «Позаботься, Граншан, чтобы моя шпага не заржавела в ножнах и чтобы в пистолетах не подмок затравочный порох». Потому что господин маршал все предвидел и никогда не вмешивался в чужие дела. Это было его главное правило, а так как он, слава богу, был столь же хороший солдат, как и полководец, то всегда заботился о своем оружии не хуже любого ландскнехта и никогда не бросился бы на тридцать молодцов с одной лишь парадной шпагой в руках.
Сен-Мар вполне сознавал справедливость неуклюжих сетований старика и очень опасался, не последовал ли тот за ним и дальше Шомонского леса; но он не хотел касаться этого вопроса, боясь, что ему придется дать те или иные объяснения, или солгать, или же приказать слуге хранить молчание, а это означало бы, что он откровенничает с ним и в чем-то признается; он решил пришпорить коня и ехать на некотором расстоянии от старого слуги; но тот еще не высказался и, вместо того чтобы ехать справа от хозяина, перешел на левую сторону и продолжал разговор:
– Уж не думаете ли вы, сударь, что я, например, позволю себе предоставить вам ехать куда вам вздумается и не последую за вами? Нет, сударь, я слишком понимаю, как я должен чтить ее сиятельство, и вовсе не хочу, чтобы она мне сказала: «Граншан, мой сын был сражен пулей или ударом сабли, почему же ты не защитил его?» – или: «Какой-то итальянец ударил его стилетом, потому что он ночью отправился под окна принцессы из королевского дома. Почему же ты не задержал убийцу?!» Это было бы для меня, сударь, крайне огорчительно, и таких упреков мне еще никогда не доводилось слышать. Однажды его превосходительство маршал уступил меня своему племяннику-графу, чтобы я сопровождал его в поход в Нидерланды, потому что я знаю испанский язык. Так вот, я там, как всегда с честью выполнил все, что от меня требовалось. Когда графу разорвало ядром живот, я один привел обратно его коней, мулов, привез его палатку и все снаряжение, так что ни одного носового платка, сударь, не пропало; и могу вас уверить, что при въезде в Шомон кони и сбруя были так же хорошо вычищены, как если бы граф собирался на охоту. Поэтому от всей семьи я услышал только похвалы и всякие лестные слова, а это мне всегда очень приятно.
– Все это отлично, друг мой, – сказал Анри д’Эффиа, – быть может, и я предоставлю тебе в один прекрасный день отвести домой моих коней, а пока что возьми эту большую мошну с золотом, которую я уже два-три раза чуть было не потерял, и расплачивайся за меня всюду. Мне это в тягость.