Толпа, которую мы оставили у входа в помещение суда, простояла там два часа, в то время как глухие удары молота возвещали о том, что в большом зале наспех делаются какие-то странные приготовления. Наконец стража распахнула тяжелые скрипящие двери, и жадный до зрелищ народ хлынул в зал. Юного Сен-Мара внесло туда со второй волной, и он занял место за пилоном, откуда мог за всем наблюдать, не будучи замеченным. Он с досадой увидел, что группа горожан в черном оказалась рядом с ним; но широкие двери снова затворились, и вся часть помещения, где стоял народ, оказалась в такой темноте, что никого невозможно было узнать. На дворе было еще светло, а в зале уже горели факелы; но все они были сосредоточены в том конце, где возвышался помост с очень длинным столом, за которым разместились судьи; кресла, столы, ступени были покрыты черным сукном и отбрасывали на лица мрачные отсветы. Скамья для подсудимого стояла справа; на черной ткани, которой она была застлана, выделялись вышитые золотом языки пламени, олицетворявшие суть предъявленного ему обвинения. Подсудимый сидел, окруженный стражниками; руки его были по-прежнему скованы цепями, концы которых держали с показным ужасом два монаха; они нарочито шарахались от подсудимого при малейшем его движении, словно держали на поводке бешеного тигра или волка, или боялись, что их рясы вот-вот займутся пламенем. В то же время они тщательно старались заслонить обвиняемого от взоров толпы.
Бесстрастное лицо господина де Лобардемона как бы господствовало над судьями, которых он сам выбрал; ростом он был на целую голову выше остальных, да к тому же сидел в кресле, стоявшем на возвышении; в каждом его взгляде, тусклом и тревожном, содержался приказ. На нем была длинная, широкая красная мантия, на голове – черная скуфейка; казалось, он всецело погружен в разбор бумаг, которые он затем передавал судьям, а те по очереди рассматривали их. Обвинители – все лица духовные – помещались справа от судей; они были облачены в белые стихари и епитрахили; отец Лактанс выделялся среди них простотой своей капуцинской рясы, тонзурой и резкими чертами лица. В одной из лож сидел, желая быть незамеченным, епископ Пуатьеский; остальные ложи были заняты женщинами, скрытыми под вуалями. Перед помостом сновали отвратительные существа – подонки городских улиц; шесть молодых монахинь-урсилинок – то были свидетельницы – брезгливо сторонились их.
Остальную часть зала заполнила огромная, темная, молчаливая толпа; люди цеплялись за карнизы, балки, и все были полны ужаса, который передавался и судьям, ибо ужас этот объяснялся сочувствием обвиняемому. Многочисленные стражники с длинными пиками служили обрамлением зловещей картине этого людского сборища.
По знаку председателя свидетелям предложили удалиться; пристав растворил перед ними узкую дверь. Многие заметили, как настоятельница урсулинок, проходя мимо господина де Лобардемона, на мгновение задержалась и сказала ему довольно громко:
– Вы обманули меня, сударь.
Но он остался по-прежнему невозмутим. Настоятельница удалилась.
В зале царило глубокое безмолвие.
Один из судей, по имени Умэн – орлеанский судья тайных дел, – важно, но с явным смущением поднялся с места и стал оглашать нечто вроде обвинительного заключения таким тихим и хриплым голосом, что нельзя было разобрать ни слова. Однако речь его становилась внятной всякий раз, когда он произносил что-либо, что могло поразить простонародные умы. Он разделил улики на две группы: одни основывались на показаниях семидесяти двух свидетелей; другие – и наиболее достоверные – на заклинаниях досточтимых отцов, здесь присутствующих, как воскликнул он, перекрестившись.