Блохин прошёл в Большую кухню. Спустился в столовую. Получил свою порцию каши, сдобренную салом, уселся поближе к окну. Там среди дружинников шёл оживлённый разговор.

Дружинники вспоминали о боях с карателями, перебрасывались шутками, подсмеиваясь друг над другом. Настроение у всех было бодрое, приподнятое. «До чего живуч русский человек, – подумал Блохин. – Ведь намедни какой был бой у Горбатого моста – страсть. Пушки били вперехлёст – с Кудринской, с Ваганьковского и с Николаевских казарм. Да как били! Что тебе Цзинджоу![15] Почитай, залпов двести дали! И ничего. Стоят рабочие. Каратели наблюдательный пункт устроили на колокольнях, на Кудринской, в Большом Девятинском переулке, содят оттуда из винтовок да пулемётов. И опять ничего. Стоит Пресня насмерть!

И ничегошеньки правители с ней не могут сделать. Вот это я понимаю».

– А ну стихни, братцы, на минуту, – сказал молодой дружинник с окладистой светлой бородкой. – Видели, как у Горбатого моста на баррикаде Иван Герасимович дрался? Вместе с нами и впереди всех! Ничего не боится, жизнью своей не дорожит. А почему, хочу я вас спросить? А потому, что он душевный человек. Идёт за наше рабочее дело.

– Ну что ты нам рассказываешь! – сразу набросилось на оратора несколько голосов. – Сами, что ль, не знаем? Он да Седой – всему голова…

– А коли вы такие умные, так не видели ли, во что одет Иван Герасимович? Вот то-то и оно, повесили головы. А что одет он в плохоньком пальтишке, да в такой мороз, пожилой человек, должно быть стыдно нам. Потому я с себя, тёпленький, – парень расстегнул овчинную куртку. – А мне и в пальто жарко. Во мне ещё молодая кровь играет, хоть у бабы моей спросите.

Дружный хохот покрыл слова парня.

– Это ты верно, умно подметил. Он как отец нам…

– Только, поди, не возьмёт…

– Возьмёт, – уверенно сказал парень. – Не может не взять, потому как это от всего сердца, любя, народ ему…

Блохин заглянул к дружинницам. В небольшой комнате с чисто вымытым полом кипела работа: готовились бинты, вата, инструменты. Блохин увидел Ольгу Семёновну в белом фартуке и сестринской косынке. Она что-то энергично доказывала Страховой.

– Нет, Оля, ты не права, тысячу раз не права. Здесь тебе делать нечего. Обучать сандружинниц? Ничего. Это сделает Наташа. Ты же нам нужна для другого. Пойми: мы отрезаны от центра, а связь нужна до зарезу. Сведения, которые ты нам приносишь, – бесценны. Выполнить эту задачу можешь только ты. Сама понимаешь – у тебя пропуск, удостоверение – не придерёшься. Иди, дорогая, храбрая… Мы очень тебе благодарны. – Клава поцеловала Ольгу Семёновну и, обняв за плечи, повела в другую комнату.

Повернувшись, Оля увидела Блохина, приветливо помахала ему рукой, крикнула:

– Филипп Иванович, ты уж поберегись…

– И вы тоже, – улыбнулся ей Блохин. – Поклон от меня Борису Дмитриевичу.

– Непременно.

Блохин вышел во двор, скрутил козью ножку, закурил. Прислушался: было тихо. Изредка кое-где завязывалась перестрелка, и снова всё замирало.

– Поганая тишина, – проворчал себе под нос. – Солдата не проведёшь – затишье перед грозой бывает.


Клава в дверях столкнулась с Андреем.

– Идём с нами, дело есть, – проговорила она, беря его под руку.

В комнате Ивана Герасимовича было накурено так, что люди ходили, будто в тумане плавали. Дружинники пересчитывали боеприпасы – патроны, винтовки из отбитого накануне обоза.

– Отойдём в сторонку, Иван Герасимович, разговор важный.

Иван Герасимович, мягко улыбнувшись, поздоровался с Олей.

– Какие-нибудь новости? – спросил он, отходя к окну.