Где он? Спит, что ли? Наверняка в гостиной на диване валяется. Принял с вечера и выпал из жизни. Алкоголик. Сволочь. Ничтожество человеческое.

– Николай! – прибавила, сколько могла, злой силы в голос Елена Максимовна. – Просыпайся, слышишь? Иди сюда! Я встать не могу!

Последняя фраза прозвучала почти на истерике, с отчаянной слезой в голосе. А еще так, будто сама себе приговор вынесла. И разозлилась на мужа еще больше, когда услышала, как он торопливо шлепает по коридору босыми ногами, приговаривая на ходу:

– Бегу, Ленуся, бегу… Здесь я… Слышу.

Увидев мужа в дверях спальни, Елена Максимовна застонала от раздражения – боже, как она его ненавидела… Ненавидела его сухие кряжистые ноги в широких трусах, обвисшее пузо, его черную майку с кровавой задорной надписью «YES!» Ненавидела смиренное тупое выражение лица, эту вечную готовность услужить, укрывающую с изнанки, она знала, ответную ненависть. И блекло-голубые смиренные глаза, всегда влажные с похмелья, тоже ненавидела. Не обманешь ее смирением, и уж тем более алкогольной голубизной-блеклостью не обманешь. Конечно, их связывает общая ненависть, только она у каждого своя. У нее ненависть-гнев, а у Николая – ненависть-трусость.

Все-таки нельзя в старости жить вдвоем. Все-таки старость – это честный союз с одиночеством. Да еще союз с банковским вкладом, если он есть. Банковский вклад решает все проблемы, а не муж-алкоголик, от которого проку нет. Но за неимением вклада приходится мужем довольствоваться, на безрыбье и рак рыба.

– Ну что ты встал в дверях, как истукан? Помоги.

– Чем помочь, Леночка? Ты скажи, я все сделаю.

– До туалета помоги дойти. Я встать не смогла. И тебя не дозовешься. Не слышал, что ли?

– Нет, не слышал. Спал крепко. Давай помогу. Рукой за шею меня обхвати…

Он склонился над ней с готовностью, и Елена Максимовна содрогнулась от запаха водочного перегара, брезгливо отвернула лицо. Но желание опростать мочевой пузырь было сильнее ненависти – рука сама собой потянулись, легла на мужнину шею. Он ухватил ее за спину, крякнув от напряжения, потянул вверх.

Так и тащились до туалета – в жалком объятии совместной немощи. Николай дышал трудно, с надрывом, она висела на нем, не чувствуя ног. В какой-то момент в суставах остро вспыхнула боль, и она вскрикнула страдальчески, чуть не осев на пол. Но боль утихла, зато руки у мужа, она почувствовала, тряслись в последнем отчаянном напряжении, на исходе сил. Понятно – с похмелья.

Потом так же тащились обратно. У обоих лица от напряжения мокрые. Дышали отрывисто, сипло, почти в унисон. И апогеем – облегченный вздох Николая, когда она без сил отвалилась на подушки. Закрыла глаза, проговорила едва слышно:

– Нет, я больше такой пытки не вынесу. Да и ты в другой раз меня уже не дотащишь. Надо что-то делать, причем срочно. Принеси телефон.

– Что, Леночка? Не понял…

– Телефон, говорю, принеси! Глухомань старая! Пить меньше надо, чтобы лучше слышать!

– Так вот он, телефон, у тебя на тумбочке.

– Ах, да. Я сейчас Валечке позвоню, чтобы пришла, ты ей дверь откроешь. Только бы она не убежала на дежурство. Только бы дома оказалась.

Валечка была бесценной соседкой по площадке, работала врачом-терапевтом в районной поликлинике. На Валечку молились все соседи от мала до велика, потому как она была женщиной доброй и никому в помощи не отказывала. Гиппократ Валечкой бы точно гордился, особенно на фоне стремительно уходящей в небытие пафосно клятвенной любви к больному человеку, Гиппократом же и придуманной.

Трубку взял Валечкин муж, скромный милый Аркаша. Выслушав настойчивую просьбу срочно позвать к телефону Валечку, вздохнул и проговорил с жалобной досадой: