– Да, зовите Торможенко! – приказал я.

Мы расселись, как обычно, вокруг большого стола. Пришел Толя: на лице желатиновая обида мыслителя, оторванного от тайн мироздания ради пустяков. Планерку я собирался провести быстро: в номере особых сложностей не предвиделось. Две с половиной из четырех полос занимал отчет о партсобрании прозаиков.

– Из Ташкента материал прислали?

– Да, Вера Павловна перепечатывает, – ответил Макетсон.

– Кто автор?

– Тимур Зульфикаримов.

– Как называется?

– «Храните мир, земляне-земляки!»

– Отлично!

– «Шапку» придумали? – спросил я.

– Да. «Ближе к жизни, ближе к народу!» – гордо объявил ответсек.

– Ха-ха, – мстительно ухмыльнулась Синезубка.

– Не шедевр, но сойдет, – кивнул я. – А что там у нас с расшифровкой стенограммы собрания?

– Пока свой кусок сдала только Мария Сергеевна, – доложил Макетсон и виновато глянул на любовницу. – Из-за этого не могу закончить макет.

– Даже так? – Мне стало смешно: отчет шел сплошной «простыней» и никакого особого макетирования не требовал. – Мужики, в чем дело? – Я с упреком посмотрел на Бобу и Толю.

– Завершаю, – ответил Крыков, пряча прохиндейские глаза. – Чуть-чуть осталось.

– Шлифую, – молвил курский гений.

Я метнул гневные взоры в «завершальщика» и «шлифовальщика»:

– Покажите, что есть.

Писательские собрания проходили под стенограмму. Две старушки в допотопных очках по очереди строчили свои тайные закорючки в длинных блокнотах, похожих на чековые книжки из западных фильмов. Если оратор допускал невнятицу или же непарламентское выражение, стенографистки вскидывались, переспрашивали и снова возвращались к своим криптограммам, а потом в домашних условиях расшифровывали и перепечатывали текст на машинке. Одна копия шла в секретариат, вторая к нам, в редакцию, а третья – «куда надо»: там старались быть в курсе умонастроений нервной писательской массы. Стенограмму партсобрания прозаиков я для обработки разделил на три равные части и распределил между сотрудниками. Маша свой кусок – 360 строк – сдала еще вчера. Боба после нагоняя принес и стыдливо протянул мне четыре неполных листочка, а Торможенко с презрением бросил на стол всего две страницы.

– Не понял? У нас под собрание почти три полосы. Больше тысячи строк и плюс фотографии, так ведь, Борис Львович?

– Да. Снимки засланы. Я уже все начертил! – объявил ответсек таким тоном, будто макет – это монумент из бронзы.

– Ребята, вы оборзели! – заорал я так, словно подобная история случилась впервые.

– Экселенс, пойми: они там полную хрень несли – выбрать совсем нечего, – пожаловался Крыков. – Одна вода!

– Других писателей у меня для тебя, Роберт Леонидович, нет.

– Понял, не дурак. Долью!

– Долей! И поучись у Маши, как это делается.

– А можно я поучусь у нее после работы?

– Можно, если умеешь чинить краны, – кокетливо разрешила Синезубка и мстительно глянула на ответсека, побуревшего от ревности.

Вообще-то Боба был прав. На собрании за редким случаем несут разную чепуху, но понимаешь это не сразу. Сидишь иной раз в зале, слушаешь выступления, даже хлопаешь оратору, мятущемуся на трибуне, а потом прочтешь расшифровку и ахнешь: ну ни о чем! Однако полосы все равно заполнять надо.

– Толя, ты охренел? – возмутился я, швыряя Торможенко его две бумажки. – Это же сто двадцать строк, а надо триста шестьдесят!

– Они все говорили одно и то же, – свысока объяснил гений.

– Это твои проблемы.

– Если надо, могу вставить про то, как Усачев обозвал Гехта «климактерическим кликушей», а Гехт сказал, что новый усачевский роман – это «домотканая диарея».