– Записки?..

Он откашливается.

– Я знаю, раньше мы совсем не разговаривали – за пределами класса, – но ты… такое ощущение, что ты не очень усваиваешь материал для ШОТа, и я подумал, если у тебя найдется свободное вре…

– Извини, но сейчас говорить не могу, – обрываю я его. Не могу смотреть на него, не хочу видеть разочарование, расползающееся по его лицу. – Мама ждет дома. Как можно раньше. Она… она болеет. Мы с тобой еще поговорим, хорошо? – Я выдавливаю из себя виноватую улыбку. – Мне… мне действительно жаль. Увидимся завтра в классе.

Я захлопываю дверцу шкафчика. Быстро иду к выходу из школы, расположенному рядом с кабинетом директора Пауэлла.

– Ладно, тогда увидимся завтра! – кричит мне вслед Джереми. Я, не оборачиваясь, машу ему левой рукой. Потом проделываю то же самое правой.

Нервозность Джереми заставляет нервничать и меня. Когда его лицо краснеет во время разговора со мной, меня начинает мутить, потому что я его понимаю. Понимаю, как пылает и болит каждая клеточка тела, с каким трудом дается каждое слово.

Флинт совсем не такой. Он не похож ни на меня, ни на Джереми. Он умеет говорить с людьми. Он знает миллион историй. От Флинта меня мутит по-другому. Потому что он мне солгал. Потому что он свободен, на него ничего не давит. Потому что он самый загадочный из всех моих знакомых. Я с таким никогда не встречалась. И потому что он видит меня красавицей.

Я считаю плиты, по которым иду. Сорок девять между моим шкафчиком и дверью, на пяти размазана жвачка.

* * *

Долгие годы после школы я никогда не шла домой одна, где бы мы ни жили, потому что меня сопровождал Орен. Осенью, в Миннесоте, когда везде лежали листья, он заходил сзади и толкал меня в огромные кучи опавших листьев, которые люди сгребали на лужайках. Когда мы добирались домой, мама выбирала кусочки листьев из моих волос и свитера, а я сидела на ковре, смотрела телевизор, а Орен приносил мне печенье, чтобы загладить свою вину.

У него была большая плетеная корзина, заполненная бейсболками, которые он коллекционировал с детства. Он всегда любил бейсбол. Как-то по-особенному их укладывал, поэтому всегда знал, что я подходила к корзине и прикасалась к ним. А я иногда заходила в его комнату, когда он играл с друзьями в подвале или слушал музыку на кухне, и разбрасывала бейсболки по комнате, просто для того, чтобы его позлить.

И всегда знала, что он вернулся в свою комнату, по его сердитым крикам и топоту ног, спешащих ко мне. Папа усаживал нас на ковер, друг против друга, и заставлял извиниться. Мама тоже приходила, вставала у него за спиной, кивала, говорила: «Вам повезло, что вас двое. А теперь обнимитесь, хватит дуться и ссориться». К обеду он уже все забывал, а бейсболки лежали в корзине в привычном для него порядке.

Теперь я стараюсь не дышать, проходя мимо его комнаты. Отчасти волнуюсь, что мое дыхание потревожит его бейсболки. Никто их не трогал, никто вообще ничего не трогал в его комнате.

Мы все думали, он вернется. Он неоднократно уходил и пропадал по несколько дней в те шесть месяцев, что предшествовали его окончательному уходу. Потом возвращался без единого слова, будто люди постоянно так поступают, будто мамина, папина и моя тревога – не тот фактор, что влиял на его уходы и приходы. Потом прошли недели. Месяцы. Мы все еще думали, что он вернется: может, он покинул Кливленд, покинул страну, но где-то живет, дышит. Мы в этом не сомневались.

Ошибались.

* * *

Обычно домой я иду по Дубовой улице, прямой, с чистыми тротуарами и большими новыми автомобилями. Холодный ветер середины марта завывает в голых ветвях. Я сую руки в карманы куртки в поисках синих пушистых варежек, которые мама подарила мне на Рождество тремя годами раньше. Пальцы касаются и поглаживают статуэтку-бабочку Сапфир. Ее я теперь беру с собой всякий раз, когда выхожу из дома.