Эви была единственным человеком, с кем я мог об этом говорить. Она не подталкивала меня ни в ту, ни в другую сторону, зато укрепляла мою уверенность в себе, чтобы я мог сам сделать свой выбор.
– Ты вполне можешь стать профессиональным музыкантом, – заверяла она. – В тебе есть божественная искра, которая составляет разницу между техничным исполнителем и подлинным виртуозом. Да ты и сам это знаешь, Мэт, ведь так?
Я кивнул. Нет вопроса: музыку я бросать не хотел. До конца дней. Но в глубине души я не представлял себе жизни без того, чтобы тем или иным способом помогать другим людям, отдавать что-то взамен того, что даровано мне свыше. Должно быть, это стремление передалось мне от мамы.
Эви и это понимала и всеми силами старалась не влиять на меня ни в ту, ни в другую сторону. Она просто сидела и сочувственно выслушивала мои бесконечные споры с самим собой.
То лето было для меня решающим.
Пока Эви находилась на Аспенском фестивале, где посещала мастер-класс Роджера Джозефсона, я вкалывал санитаром в университетской больнице.
Помню, как-то вечером, когда я дежурил в детском отделении, одна девочка не переставая хныкала. Я сказал об этом сестрам, но те заверили, что ей уже вкололи столько обезболивающего, что она не может чувствовать никакой боли.
Тем не менее, сменившись, я подошел к ее кровати, присел и взял малышку за руку. И она вдруг успокоилась.
Я просидел у ее постели, пока не рассвело. Девочка, по-видимому, поняла, что я все время был рядом с ней, потому что, очнувшись, она слабо улыбнулась и сказала: «Спасибо, доктор».
Я позвонил Эви и объявил, что решение принято.
– Мэтью, как я рада!
– Тому, что я иду в медицину?
– Нет, – нежно произнесла она. – Тому, что ты наконец решился.
А уж я-то как был рад!
В середине последнего курса Эви получила счастливое известие, что ходатайство за нее Джозефсона возымело действие и ей выделена стипендия в Джульярдской школе в Нью-Йорке.
Она умоляла меня подать документы на медицинский в Нью-Йорке, чтобы мы могли и дальше играть вместе. Затея показалась мне заманчивой, несмотря даже на то, что Чаза приняли в Мичиганский университет и уже осенью он должен был поселиться в нашем студенческом кампусе.
Как бы то ни было, я сходил к куратору по медицине, взял пачку буклетов про медицинские школы университетов Нью-Йорка и стал их изучать.
И вот настал момент отъезда Эви. Думаю, большинство закадычных друзей закатились бы куда-нибудь на прощальный ужин. Однако у нас имелись собственные представления о том, как провести последний вечер. Мы спустились в свою любимую репетиционную и пробыли там с шести вечера почти до полуночи, пока нас не пришел выгонять вахтер по имени Рон. Выслушав объяснения по поводу нашего особого случая, он разрешил нам закончить пьесу, которую мы в тот момент играли, пока он запирает остальные помещения.
И в завершение мы сыграли сонату Сезара Франка, которую недавно записали на пластинку Жаклин Дю Пре и Даниэль Баренбойм.
Музыка была исполнена печали и тоски, и мы оба играли с таким чувством, какого никогда не было во всех наших предыдущих исполнениях.
На другое утро я отвез Эви в аэропорт. Мы обнялись, а потом она исчезла.
Домой я ехал в осиротевшем автомобиле.
В сентябре в Анн Арбор приехал мой талантливый брат. Он очень вырос и был готов к самостоятельной жизни.
Естественно, его представление об этой самой жизни было в большой степени обусловлено душевными терзаниями нашего детства. Создавалось такое впечатление, что Чаз торопится поскорее обзавестись семьей и обрести некую душевную стабильность.