– Стало быть, ваше благородие, переводите обратно на барщину.

– Это с чего ж? – изумился Рюмин, который давно уже потерял весь гусарский лоск и сквалыжил каждую копейку.

– С немощи моей, барин.

– Немощь? У такой-то дубины?!

– Телесное пока держится, а оброк платить невмочь.

– Ага, невмочь? Тогда ступай на лесоповал.

Именно там и задавило сосной старшего Морозова, Василия.

Хороший лес уже был вырублен, и оставалось по буеракам да по оврагам. Туда и подступиться-то было страшно. Но какое дело до этого барину? Пашня песчаная не давала никаких грошей, так он надумал под конец свести родовые сосняки, там, где и рубить-то не пристало, по лисьим да волчьим норам. Купцу московскому, которому сбывался лес, тоже горюшка мало, недорого брал Рюмин. А уж холопу Савве Морозову и подавно рассуждать нечего. Безропотно пошел в лес, как когда-то его отец.

Силушку свою Савва не спешил показывать. Управитель давал дневной урок – он с истинной ленцой исполнял и только. Многие порубщики и того не могли выполнить, под кнут управителя нарывались. С Саввой такого конфуза не случалось. К вечеру он уже сидел на штабельке своих бревен, пока других, слабосильных, тут же на снегу пороли. Барин, предвкушая доход, ежедневно наведывался: кому кнута, кому вопрос.

– Ну что, Савва, не мал ли урок?

– Какое мал! – вставал Савва со штабеля и сдергивал с головы шапку. – Слышите, как стонут?

– Слышу, да толку что?..

Савва смиренно клонил лобастую голову. Про себя-то думал: «Была б моя воля, я бы три таких штабелька навалял».

Вслух о том, конечно, не высказывался. Силы и молодой жене потребны. Старшенький, Елисеюшка, уже на карачках по избе ползает – пора и нового сотворять. Хотя барщина четыре дня в неделю отнимает. Но молодая Ульяна из хорошей семьи, работящая: что по дневному хозяйству, что по ночному – все ладком да смешком сделает. Как ни занят на барщине муженек, а на Крещенье опять была с брюхом.

– Этого Захарушкой назовем, – похлопывал Савва хозяйственно по родимому животу.

– Да ну тебя, не сглазь! – отмахивалась Ульяна. – Все тебе мало! Все невтерпеж.

– Да ладно, Ульянушка, потерплю. Ты-то как, не пялит глаза наш вислобрюхий гусарик?

Ульяна вздыхала. Как не пялить.

– Ежели что, я заживо его сожгу.

Голос он и с мужиками не повышал, чего уж с женой-то. Но ее дрожь от такого спокойствия пробирала. Как на заклятии охала:

– Скажешь тоже, Саввушка! Не забывай, что на каторжной Владимирке живем.

Забудешь тут! Неделю всего-то спустя теща на санях в лес прибуровила. Да со слезами:

– Ой, Саввушка! Барин-то в избу ломится!

Савва понял все с полуслова и, сунув топор за кушак, прыгнул в те же сани. Вожжи, само собой, в свои руки взял.

Уже темень наступила, а видно: дверь распахнута, в сенях какое-то железо гремит.

Он в бешенстве не сразу сообразил, что кочерга звон высекает. По тазам. По чугунам. По чему-то неистово хрюкающему и размахивающему саблей. Он сабельку одним ударом перешиб, а другой замах Ульяна придержала. Лучина из избы подсвечивала, разбой указывала. Рубашка холщовая была до живота разодрана, но и шелк голубой лентами с волосатой груди сползал. Савва эти шелковые ленты на левый кулак намотал, а правой направил лесной топорик на седую гусарскую башку.

– Я пойду по Владимирке, но ты, гнилой окаянец, прежде кровью умоешься!

Топорик все-таки вбок скользнул, потому что обе бабы, и теща, и ее неслабенькая дочь, на руке повисли. Но ведь из-под левой руки все равно не вырваться. Трепка выходила нешуточная, послышалось просительное:

– Бес попутал, Саввушка! Что хошь требуй взамен!