Олег имел на меня влияние, читал он запоем и без разбора – понятно, что многого нахватался! Но – самое важное и решающее – был старше меня тремя годами. Разница в ту пору громадная. Мы спорили часто, мою приверженность к городу Ц., к своему углу, он беспощадно нарек обывательской. Мое нежелание что-то менять в течении дней назвал бесхарактерностью. Последнее показалось обидным, я неожиданно стал возражать. Чтобы не ссориться, он скаламбурил: живешь с нехарактерным характером. Оба сохранили лицо.
Он рос в молчаливой и строгой семье. Отец его был суровый майор, служивший в нашем военкомате, мать – хирургическая сестра. Случалось мне у него бывать не раз и не два – я не мог не заметить, как мало и скупо там разговаривают, почти не общаются между собой. Тут не было особого холода или тем более враждебности – таков был естественный стиль отношений: незачем обращаться друг к другу.
Возможно, домашняя атмосфера толкала Олега сменить обстановку, и все-таки дело было не в ней. Он бредил Москвою, но этот бред имел и основу, и направление.
Он советовался, собирал информацию и вдруг рассказал, что он нацелен на Московский педагогический, именно там есть один факультет, который готовит будущих лидеров.
– Какой факультет?
– Какой – не скажу. Секрет. – Он значительно усмехнулся. – Вся суть, что название затрапезное. Произнесешь – не подумаешь даже.
Он поступал туда три лета – думаю, что суровый майор дал ему такую возможность. Я советовал попытать удачи на более ласковой территории, но он лишь поводил своим хоботом, словно принюхиваясь к действительности. Потом откликался с грозной усмешкой:
– Терпение. Надо иметь терпение. Три раза? Ну и что из того? Будет и четыре и пять, если придется. Я это выдержу.
Слова эти он подкреплял движением указательного перста. Казалось, он им буравит воздух, будто стремится проделать дыру. Палец его, неестественно толстый, был с какой-то коричневатой подпалиной, расположившейся под твердым, точно металлическим, ногтем.
– А ты так уверен, что сможешь пройти?
– Да, Горбунок. Не сомневайся.
Он был целеустремленный малый, даже сравнить со мной нельзя. Эта подпалина под ногтем была пожизненным следом ожога – он еще в детстве испытывал волю, держал над огнем, как Муций Сцевола, пусть и не всю руку, но палец. С ним рядом я выглядел размазней – с отрочества не верил в будущее, видел его в унылом цвете, сходном с осеннею слюдой, во время беседы часто задумывался, словно старался что-то припомнить.
Сначала Бугорин сильно досадовал на эту дурацкую манеру.
– Склероз настиг? – Он тормошил меня толстыми овальными пальцами.
Потом напевал строку из романса:
– Вернись, я все прощу, Горбунок…
Понять, почему время от времени я на мгновение погружаюсь в какую-то иную среду, неосязаемую и смутную, было решительно невозможно. Может быть, во мне дремлет художник? Людям искусства – так о них пишут – свойственна эта двойная жизнь.
Догадка, лестная для меня, но не нашедшая подтверждения. Я быстро просек, что мне не грозит однажды облиться слезами над вымыслом. А между тем, наступал мой срок и впрямь задуматься над судьбою.
Бугорин вернулся из Москвы, на сей раз добившийся своего и удовлетворенный всем сущим. Он был упоен, опьянен победой – над обстоятельствами, соперниками и потеснившейся столицей. Он вел себя как человек приобщенный, обычно так ведут себя люди, соприкоснувшиеся с тайной и облеченные доверием. Он понимал, что чем он сдержанней, тем впечатление весомей, а уважение безоговорочней. И красноречиво помалкивал, сверля указательным перстом августовский каникулярный воздух. Лишь неопределенно посмеивался.