В конце месяца он с нами простился и отбыл из города навсегда в прельстительную новую жизнь. Мне пожелал успеха в науках – за время, которое он потратил на взлом факультета с невнятным названием, я его формально догнал – весною получил аттестат и поступил на исторический. Ну, наконец-то! Стал студентом.
Есть некая волшба в этом слове. Видимо, она зародилась, когда войти в университет почти означало бросить вызов. Так повелось с далеких времен и долетело из старой Болоньи, из Геттингена и Гейдельберга до Пушкина, который сулил, что «станут самые цари завидовать студентам», а там и до новых поколений, обозначавших смену столетий.
Да, я испытывал волнение, даром что скромный северный город был расположен на обочине той романтической географии – был и у нас университет и даже с традициями, на историческом преподавал профессор Каплин, к несчастью, в мою пору недолго. Год или два спустя он умер.
Однако недаром он нам внушал: длина периода определяется плотностью его содержания. Хватило и краткого общения, чтоб он укоренился во мне.
Отлично помню день ранней осени, когда я пришел к нему на собеседование. Каплин стоял у подоконника. Он вроде бы даже и не заметил, что кто-то вошел в аудиторию. Я подошел к нему поближе. С минуту мы оба молча смотрели, как мокнут в лужах кленовые листья. Ветер сбивал их в легкую кучку и, точно шваброй, сметал с дорожки. Каплину было за шестьдесят, он мог бы показаться высоким, если бы не его сутулость. Угадывался человек из архивов, из библиотек и читален – привычно круглит над столом свою спину, листает, пишет и черкает, черкает. Белые волосы перемежались с темно-русыми, они походили на первый снежок, накрывший стерню. Лицо его было, пожалуй, нервным, быстро менявшим свое выражение. Только что в нем была отрешенность – и вот уж какая-то забота мгновенно его преобразила. Черты были правильными, но время, должно быть, их несколько заострило. На подбородке мерцала щетинка – все тот же робкий снежок на стерне. Но неожиданно для себя я подумал, что в юности, и даже в зрелости, профессор Каплин был недурен.
Он оглядел меня и спросил:
– В какие же кубики поиграем? – будто я вправе был выбрать тему.
Он задал вопрос о Крымской войне – этот сюжет мне был знаком. Принято было делать упор на обороне Севастополя. Однако Каплин меня вернул к годам, предшествовавшим развязке.
Такой поворот меня не смутил. Об этом периоде я размышлял, и, сколь ни странно, довольно часто. Держава играла своими мускулами, все набирала воздуха в легкие и точно приглашала соседей полюбоваться ее могуществом.
Я позволил себе слегка щегольнуть. Сказал, что кажется, будто она не могла уже притормозить движения.
– Движения к автопародии, – вздохнул неожиданно профессор.
Я опешил. Возможность подобной формулы мне даже не приходила в голову.
Иван Мартынович пояснил:
– Уверуй в свою непогрешимость, и этот исход тебе гарантирован.
Будь на моем месте Бугорин, он бы сказал, что такая вера в свою историческую правоту и есть становой хребет государства. Но я боялся непогрешимости. Всегда. На биологическом уровне. И, разумеется, промолчал. Кроме того, я был Горбунком, старательно избегавшим споров. Коллоквиум наш не затянулся.
Не знаю, что он обо мне подумал. Это мог быть и пробный камешек, посланный из его пращи. Я его ни подхватил, ни отбил, он вправе решить, что я увернулся. Возможно, что его не задело это молчание ягненка. Возможно, что его бы озлила реакция в духе Олега Бугорина. Но молчаливое согласие он мог воспринять как попытку понравиться. Ну что же, я ему оставлял возможность поиграть в свои кубики – в тот полдень я был одним из них.