– Куда? Куда? Сейчас… Я сам… Я нет… Иду… Я не боюсь… Я знаю… Я смогу…
Иногда отрывочные слова и фразы меняли смысл на противоположный: «я смогу» на испуганное «не смогу», «я не боюсь» на паническое «боюсь!». Дальше слова делались неразборчивы, исчезали в невнятной абракадабре или надолго совсем смолкали, будто он входил в глубокие области, откуда голос не мог прорваться наружу. Иногда Сенины губы продолжали двигаться без звука, добавляя тишины к тишине дома и ночи за его окнами, тогда Инне приходилось сглатывать, чтобы не заложило уши. Сенино лицо не было абсолютно бездвижным, время от времени между бровями возникала вертикальная морщина, придававшая ему выражение тревоги, испуга или боли. Похоже, мало приятного было в тех местах, где он находился. Когда Сенины пальцы еле заметно зашевелились, будто он пытался сжать их, чтобы удержать Иннину руку, но сил на это у него не было, она отчетливо осознала, что он подошел совсем близко к смерти, она совсем рядом, причем не только в тех внутренних пространствах, где Сеня двигался вдоль ее пределов, но и здесь, в доме. Инне не было по-настоящему страшно, ей самой смерть ничем не угрожала, и все равно это было невыносимо тревожное присутствие, поскольку смерть собиралась забрать Сеню, и она никак не могла этому помешать. Инна стиснула Сенину руку, но это было так очевидно бесполезно, что она едва не заплакала. Закусила губу, чтобы сдержаться, и, быстро переводя взгляд из угла в угол, осматривала комнату, пытаясь угадать, где притаилась смерть. Дверь громоздкого буфета была приоткрыта, она могла быть внутри, могла скрываться за любой из картин на стенах, особенно за двумя, нет, тремя, висящими чуть криво, – эта кривизна была подозрительна, как подозрительны были старые пальто и куртки на вешалке, едва заметно колышущиеся на сквозняке занавески, полотенце над раковиной (потому что было, наоборот, слишком неподвижно, и в этом был явный обман), пара как-то косо стоящих сапог в углу комнаты, неуклюжее кресло с подломившейся ножкой – все, на чем Инна сосредотачивала взгляд, обнаруживало ущербность, которая могла быть признаком присутствия смерти. Она понимала нелепость этого своего всматривания – что она сделает, если поймет, где смерть? Швырнет в нее ботинком? Пустой бутылкой из-под выпитого Сеней вина? Но не могла остановиться. И чем дольше она всматривалась, тем обманчивее и ненадежнее делалось все, что ее окружало, насквозь пронизанное смертью, тем сильнее росла тревога.
– Где? Я где? Где лестница? Где вход? Не знаю… нет… – бубнил Сеня, блуждая в неизвестных местах в окрестностях смерти и не подозревая, что, пока он ищет какой-то свой вход, она уже нашла его самого и готова забрать. Сжимая Сенину ладонь, Инна думала, что похожа на поводыря, переводящего через полную машин улицу слепого, не подозревающего о грозящей ему опасности.
– Я упаду… Я не смогу… Я знаю вход… Я знаю ключ… Я свет. Там свет. Другое. Все другое. Новый мир. Новый свет. Я не боюсь!
Сенины пальцы вновь задвигались в Инниной руке, будто хотели что-то сообщить ей, чего-то от нее добивались. Может, все было наоборот, и не она была его поводырем, а он пытался стать ее проводником в открывающемся ему новом мире, которого она не могла увидеть? Инна не успела додумать эту мысль, потому что в нос ей ударил резкий неприятный запах. Он исходил от Сени. Потрогав его джинсы, Инна убедилась, что он обмочился. Видимо, он все-таки боялся и боялся сильно.
Этого ей только не хватало! Что с ним таким делать? Где здесь искать чистые вещи? Где-то ведь они обязательно в этом доме должны быть. Инна расстегнула и стянула с Сени джинсы, потом мокрые трусы, бросила взгляд на его беспомощную наготу, тощие ноги, испуганно, точно от осознания своей вины, съежившийся член. (Захотелось утешить его, погладить: ну описался и описался, ничего страшного, с каждым может случиться.) Вспомнила, как сидела с семимесячным ребенком старшей сестры, пока та ходила с мужем в театр, и тоже переодевала его, обделавшегося во сне, пеленала и утешала, когда он раскричался, проснувшись. (Не сказать, чтобы это ей особенно понравилась, но она поняла простоту и неизбежность этих действий, и сама удивилась, как хорошо у нее все тогда получилось.) Теперь перед ней лежал ребенок почти двадцати лет, и было неизвестно, проснется он или нет, худой долговязый ребенок, блуждающий между жизнью и смертью, открывая в этом движении неизвестные миры, которых ей никогда не узнать. Инна намочила край полотенца, обтерла Сеню, вытерла насухо, кинула полотенце на пол к джинсам и трусам – вот и все, что она могла для него сделать. Ну, еще прикрыла покрывалом. Большее не в ее силах. Села рядом, ощущая, как затопляет ее жалость, парализует бессилие. Никогда не думала, что в ней окажется столько жалости. Ее стилем были сарказм, насмешка, особенно по адресу мужчин, таких банальных в своем примитивном желании, вечно хотящих от нее одного и того же – никакой жалости к ним она никогда не испытывала. И вот Сеня, меньше всего похожий сейчас на мужчину, который что-то от нее хочет, открыл в ней какой-то ей самой неизвестный шлюз жалости, сквозь который она хлынула так, что хоть плачь. Инна и в самом деле всхлипнула, но, услышав свой всхлип, взяла себя в руки. Она не заплачет, не на ту напали. Да и глупо плакать, когда никто тебя не видит. И бессилию она не сдастся. Она встанет и пойдет искать чистое белье и одежду, чтобы переодеть этого идиота. Встанет и пойдет. Инна дала себе еще пару минут собраться с духом, оглядела напоследок комнату, заметив, что перестала чувствовать присутствие смерти, – вероятно, такое отчаянное проявление жизни, как писание в штаны, заставило ее отступить. (Затаиться? Перейти в другую комнату?) Провела рукой по Сениным волосам, поднялась и вышла.