– Ничего, сейчас печь растопим, – бодрился Сеня, – и все будет в лучшем виде. На пока хлебни, согреешься.
Он достал из рюкзака и поставил на стол бутылку красного, сыр и копченую колбасу на закуску. «Надо же, приготовился», – подумала Инна. Она села в кресло, накрылась пледом. Ей даже шевелиться здесь не хотелось. По стенам висели работы Сениного прадеда, едва различимые в темном помещении. Сеня зажег свет, но абажур под потолком был таким пыльным, что свет едва через него пробивался. Подойти и вглядеться Инну не тянуло, было чувство, что как этот дом жил без людей своей жизнью, так и картины прекрасно обходятся без зрителя. Да она и издалека видела, что рассматривать там нечего, обычные дилетантские пейзажи и натюрморты, мертвая природа в мертвом, остывшем доме.
Сеня между тем делал что мог, чтобы оживить затхлую пустоту комнат: громыхал дверями, топал, издавал вдвое больше звуков, чем нужно, точно надеялся разбудить дом, даже разговаривал сам с собой, подбадривая себя, потому что ни дом, ни Инна ему не отвечали. Принесенные им с улицы дрова были сырыми и долго не желали гореть, Сеня так хотел поскорее затопить, что, не найдя под рукой бумаги, стал вырывать листы из своего альбома с набросками и совать их в печь.
– Ну гори же! Давай, гори! Гори, твою мать!
– Не жалко?
– Да мура это все! Было бы чего жалеть! В печи им самое место.
Рядом с Инной, превозносимой им до небес, Сеня себя художником вообще не считал и давно решил, что поступление в Строгановку было ошибкой, нужно было идти на исторический или философский. Печь он в конце концов растопил, но напустил в комнату дыма и в этом дыму, опьянев с первых же глотков, принялся описывать Инне контуры грядущего миропорядка, так сильно размахивая при этом руками, что едва не выплеснул на нее остатки вина из стакана, который забыл поставить на стол. Инна слушала его вполуха, наблюдая, как мечутся по стене тени Сениных рук, – это было ей куда интересней. Выпив еще, они согрелись и пошли в сарай посмотреть рамы.
Сарай был весь завален древней рухлядью: ржавыми велосипедами, раскладными креслами, поломанной мебелью – его недра, куда не достигал свет голой лампочки над входом, терялись в доисторическом мраке. Бесстрашно нырнув в этот мрак, Сеня какое-то время громыхал там так, что Инне стало страшно за его жизнь, но он выбрался обратно невредимым, правда, так и не найдя рам, зато зачем-то напялив извлеченный из завалов шлем мотоциклиста, а Инне предложил широкополую мятую шляпу с цветами и лентами. Рамы отыскались за холодильником «ЗИЛ», они стояли у стены, накрытые покрывалами. Некоторые были совсем негодными, рассохшимися, с облупившейся краской, другие выглядели еще вполне прилично. Самые лучшие, богато изукрашенные резными гирляндами и завитками, Сеня ставил перед Инной и, отступив на шаг, любовался ею как картиной, она подыгрывала, изображая то Маху Гойи, то врубелевскую цыганку, то еще кого-нибудь из классики, Сеня хохотал и безудержно восторгался, а потом на пике восторга вдруг осекся, шагнул в сторону, поменял угол взгляда и сказал:
– Знаешь что? Выходи за меня, а? В смысле замуж.
Он произнес это раньше, чем перестал смеяться, так что Инне ничего не оставалось, как ответить:
– Шутишь?
Она ждала, что рано или поздно от Сени это услышит, но в заваленном хламом по самую крышу сарае его слова прозвучали уж очень некстати, невозможно было принять их всерьез. Сеня с его неизменной ухмылкой и вообще не умел быть всерьез, сколько ни старался.
– Абсолютно не шучу.