В тот день подходящего поезда, чтобы останавливался в такой тьмутаракани, не нашлось, поехали на следующий. Он выдался ветреным, промозглым и каким-то расхристанным, бестолковым: сперва никак не могли найти нужную электричку, у кого ни спрашивали, никто не мог им подсказать, наоборот, встречные сами пытались что-нибудь у них узнать, потерянных людей носило по перронам порывами сырого ветра. Когда наконец сели, оказалось, что не в ту, насилу успели выскочить, едва не упустили свою. Инну это раздражало, но не удивляло: с Сеней всегда было так.

Сидя напротив него у замызганного окна полупустого вагона, она мысленно сравнивала его с Вадимом. Тот был ниже ростом, но шире в плечах, коренастей, с пружинистой силой в каждом уверенном движении, не то чтобы красавец, но из тех, кто нравится женщинам, сразу чующим эту силу, – Инна уже научилась разбираться в таких вещах – недаром жена вцепилась в него мертвой хваткой и готова была все ему прощать. Как художница Инна видела в его внешности недостатки, скажем, слишком крупный мясистый рот, но она была не только художницей, и внешность не была для нее самым важным. Гораздо важнее была зрелость, очевидная в любом жесте, взгляде, поступке Вадима, в том, как он курил, говорил, молчал, водил машину, как он глядел на нее, прикасался к ней. Как он брал ее – как то, что, несмотря на семью, принадлежит ему по праву. Хотя Инне на многое хотелось ему возразить, но, когда она ловила на себе его взгляд и вдыхала его запах – Вадим всегда прекрасно пах импортной туалетной водой, всякое желание возражать у нее пропадало. Зрелость была для нее синонимом подлинного, настоящего, а подлинность обеспечивала соответствие занятому в жизни месту, позволявшему иметь, что имеешь, как свое, не испытывая никаких сомнений. Так точно она это для себя не формулировала, но все эти самые важные вещи – зрелость, подлинность, соответствие своему месту – сливались для нее в запахе туалетной воды, хороших сигарет, в аромате в салоне машины Вадима. Машина была недешевой иномаркой, что, безусловно, вносило заметный вклад в зрелость ее владельца.

И, конечно, зрелость была тем, что нагляднее всего отличало Вадима от Сени, которому, совершенно очевидно, было не видать ее как своих ушей. И дело было не в двенадцати годах возрастной разницы – Инне было ясно, что Сенина незрелость неизлечима, как хроническая болезнь, это его пожизненный диагноз и через двенадцать лет он останется точно таким же Сеней, как сейчас, отворачивающимся, чтобы не встречаться с ней взглядом, к окну поезда и грызущим заусенцы на пальцах. Так же будут торчать клочьями в стороны его непричесанные и явно давно не мытые волосы, так же неровно расти плохо выбритая щетина на прыщавых щеках и подбородке, так же будет он кусать губы и теребить пальцами с обкусанными ногтями свисающие с заношенного свитера нитки. И такой же, была уверена Инна, останется угрюмая Сенина влюбленность в нее, никуда не денется облизывающий ее с ног до головы умоляющий собачий взгляд, всегдашняя готовность исполнить любую ее просьбу, которой она охотно пользовалась – зачем добру зря пропадать? Инна давно привыкла к этой влюбленности, почти не обращала на нее внимания, в их отношениях ничего не менялось, хотя Сеня вполне мог закатить ей сцену или даже настоящую истерику, хлопнуть дверью, на что-нибудь вдруг обидевшись, но очень скоро возвращался, будто ничего не случилось, вновь готовый служить ей за одну только возможность быть рядом, глядеть на нее своими большими карими глазами с запекшимися в них тоской и желанием. Это однообразное, направленное на нее желание было накалено уже до такой степени, что, похоже, стало самодостаточным и в реальной Инне больше не нуждалось, во всяком случае, когда они как-то заночевали в одной комнате после вечеринки на квартире знакомого, Сеня почти не приставал к ней и простого «убери руки, спи» хватило, чтобы он угомонился и в самом деле уснул. (Инна тогда удивилась и даже была немного разочарована.) Руки свои, длинные и худые, Сеня вечно не знал куда деть, за разговором прятал то по карманам, то за спину, как улики преступления, Инна не сомневалась, что они регулярно доставляют ему то удовольствие, которое он мечтал получить от нее. Однажды им задали в институте нарисовать автопортрет, и то, что получилось у Сени, вышло больше похожим на Инну, чем на него, это заметили все в их группе. Случается, что муж с женой от долгой совместной жизни делаются похожими друг на друга, а Сеня, очевидно, так давно уже жил с Инной в своем воображении, что это привело к такому же результату на холсте. При этом сам он ухитрился никакого сходства не заметить и не понимал, отчего над ним смеялись, отвечая на насмешки своей неизменной ухмылкой, которая и так не сходила у него с лица, будучи его единственной защитой, словно он раз и навсегда решил считать мир дурной шуткой, наотрез отказавшись воспринимать его всерьез. С той же ухмылкой относился Сеня к большинству преподавателей, хотя среди них были признанные мастера. Инну это бесило: она видела в его насмешливости неизжитое подростковое высокомерие, верный признак все той же незрелости. Но для Сени все институтские профессора были людьми вчерашнего дня, а все, чему они могли научить – давно устаревшим и бесполезным. Он вообще жил одной ногой в будущем, которое надвигалось широким фронтом и должно было вот-вот наступить, а может быть, уже наступило, только никто пока не видел его, кроме него, Сени Синицына. Все были слепы и глухи, один Сеня прозревал грядущее под покровом настоящего, бывшего для него уже прошлым, обреченным на слом. В этом никчемном настоящем Сеня ненадежно балансировал на одной оставшейся свободной ноге, возможно, поэтому у него была такая болтающаяся походка – часто его движения напоминали Инне марионетку, чьи нитки провисли, а некоторые перепутались. Волочась этой своей походкой за ней следом после института, Сеня не раз порывался раскрыть ей глаза на свое видение завтрашнего дня, и тогда звучали такие слова, как «планетарное сознание», «третья технологическая революция», «смена парадигм», «новый мировой порядок» и другие, еще более неопределенные. Сеня говорил всегда взахлеб, сбивчиво и невнятно, так что, сколько бы Инна ни старалась удержать нить, рано или поздно она ее теряла, отвлекшись на что-нибудь более понятное, вроде красивых витрин или интересных встречных мужчин. Иногда, устав слушать, она начинала возражать, наугад зацепившись за случайно подхваченное выражение.