– В коммуну? – насторожился редактор. – Одну я тебя не пущу.

«Поглядим», – пронеслось в голове.

– Нет, поближе. Назаровка, село, откуда Волковы родом.

– Знаю, тмутаракань. Где ты машину возьмешь? Рейсовые автобусы туда если ездят, то тридцатого февраля.

– Найду машину, – заверила Алла, ощущая себя в редакции, как в сундуке, несущемся по разъяренным волнам океана.

…Ветер лупил наотмашь, норовил спихнуть в кювет. Алла брела, ссутулившись, по белому полю, расчерченному колеями и трещинами. Кряхтела наледь. Буран заключил горсть девятиэтажек в кольцо, понастроил баррикад. Фонари искрились бенгальскими огнями. Панельные здания выплескивали в бушующую темень синий и желтый оконный свет. Там, в коробках, жены стряпали ужин, мужья отдыхали у телевизоров, смеялись дети.

Алла зажмурилась – от ветра, от ледяного крошева. Представила, что Даша рядом, семенит по снежку. Почти ощутила ее руку в окоченевших пальцах. Через месяц после похорон Алла начала разговаривать с дочкой. Ловила себя на том, что болтает в маршрутке, спрашивает о разном, кивает, представляя ответы. Пассажиры косились, хмыкали. Алла поняла, что соскальзывает в безумие, и волевым усилием прекратила беседы с призраком. Но сейчас, продрогшая, издерганная стихией, она прошептала:

– Скоро будем в тепле, я спагетти сварю, хорошо же?

Она чувствовала себя истоптанным, изорванным ковром: горе въелось в ворс, никакая химчистка не спасет. Сапог поехал по льду. Ослепла, дура, чуть не сверзилась в сугроб.

Алла помассировала веки.

Впереди на аллее, огибающей котельную и детский садик, маячил мужчина в синем пуховике. Спиной к Алле, на голове – капюшон, не узнать, даже если это ее сосед. Выгуливает собаку, наверное, – Алла осмотрелась, но лишь белые смерчи гуляли по пустырям и окрестным огородам. В окнах моргали праздничные гирлянды. Облепили стекла елки и снежинки, вырезанные детьми из фольги.

Алла поправила воротник.

Расстояние между ней и синей курточкой сокращалось. Мужчина разворачивался медленно, будто ветер сам его разворачивал. Вот-вот покажется лицо.

Но лица у мужчины не было. Вместо головы – пустая пещера капюшона. Как безмолвно кричащая пасть, отороченная мохнатыми губами искусственного меха.

Руки Алла держала в карманах и теперь ущипнула себя сквозь подкладку и кофту, чтобы зловещая фигура исчезла или чтобы в капюшоне появилось лицо.

Но ни того, ни другого не произошло.

Огородное пугало возвышалось над ней, шурша синтепоном (так пленка шуршит в диктофоне).

Потому что…

«Потому что, – подсказал рассудок, – это подросток дурачится, шугает прохожих, натянув куртку на макушку, и голова его вон, где грудь, за молнией».

– Очень смешно, – скривилась Алла, проходя мимо. К подъезду, к свету, к голосам телевизионных дикторов.

А шутник так и остался стоять на пустыре, в метели.

Аппетит пропал. Алла посчитала до ста, до пятидесяти, снова до ста и набрала номер из старой записной книжки: трижды перечеркнутый, подписанный зелеными чернилами: «СМЕРТЬ».

– Вы сможете отвезти меня в тайгу на выходных?

Человек, раздавивший ее дочь, кажется, обрадовался.

– Да, конечно. Положитесь на меня.

Алла грохнула трубкой по рычажкам.

Ночью приснился жигуль, несущийся из мрака, но за рулем сидел не Шорин, а безголовый. Во сне капюшон синей куртки оброс клыками, похожими на сосульки. Он чавкал алчно. Тормоза визжали.



К субботе погода устаканилась, вышло солнце, позолотило просторы.

Шорин прибыл на болотного цвета «Ниве». Жигуль он продал.

Сергей Шорин был высоким, атлетического строения брюнетом. За два года в курчавых волосах завелась седина, под свитером крупной вязки очертилось брюшко. Говорили, он пьет так, что невеста бросила, но к Алле приехал свежим, трезвым, бодрым.