Понять-то можно.
Всякого-разного люда здесь перебывало несметно – еще, поди, со времен того, сказывают, вовсе дикого Народа, которым ставлено на холме каменное подобие Велеса. Опять же, проезжие… Известно, дальний тяготный путь не всякому по здоровью да силам – иные из гостевых людей дорогою отходили к Навьим. И сородичи, опасаясь разорения последнего прибежища умерших (ведь снаряжая человека к предкам, для него не жалеют ни оружия, ни прикрас, ни разного прочего, на которое могут найтись охотники среди живых), всеми правдами и неправдами норовили упокоивать их близ святыни местных обитателей. Под Велесовой охороной, стал-быть.
Да, понять это можно, а только все равно глаза бы Мечниковы не глядели на здешнее безладное кладовище.
Как-то не по-людски, когда этак вот.
Неправильно.
Эх-хе-хе…
Кудеслав зажмурился и потряс головой, пытаясь отогнать досадные мысли.
Наверное, все же несправедлив он к здешним местам.
Вот когда он проплывал здесь в бытность свою урманским дружинником – не казались же ему тогда эти края и люди в чем-то уж очень отличными от иных виданных краев и людей! То есть отличий-то можно было бы выискать множество, но вовсе не виделись они в одном только черном свете. К примеру, в скандийском Эглефиорде рыбьими потрохами воняло не слабее, чем тут… Да и в родимом граде, бывало, отнюдь не вешними цветами попахивало…
Что же теперь этак раздражает тебя, ты, приймак сварливого отщепенца?
То, что одна только Векша кличет тебя по-прежнему Кудеславом да Мечником? То, что ты стал приймаком? А разве в своей родимой общине ты был кем-то другим? Там тебя за глаза прозывали Урманом, здесь – в глаза – Вятичем… Велика ль разница? И что тебе за дело до этой разницы, если сам же ты не способен выразить ее не только в словах – в мыслях даже?
Неужели приятнее быть чужим в собственном роду да в отцовой избе, нежели чужим же оказаться в невесть каких краях?
Да, ты, зрелый… ладно, что там себя самого обманывать – уже подстарковатый мужик, по-прежнему не имеешь своего угла, хозяйства, достатка…
Но ведь по-прежнему же!
Ведь ты ничего не потерял, и теперь, в отличие от прежней твоей обездоленности, у тебя есть Векша… И боги не ухитили твою воинскую сноровку, хоть в здешних местах она, похоже, без надобности…
Без надобности…
Эге, не в этом ли дело?
Не видимой ли мирностью своею постылы тебе приильменские грады да Междуградье? Не тем ли, что единственное уменье твое, в котором мало встречалось тебе равных и лучших, здесь именно что без надобности?
И значит, прав сварливец Горюта, обзывая тебя никчемным да недоладным, – прав, хоть наверняка сам не способен уразуметь, в чем именно его правота…
Э, брось! Такие помыслы всего лишь род хворости, взращенной затяжным осенним ненастьем. Да только ли ненастьем? И только ль осенним?
Он попытался вспомнить, когда в последний раз был по-настоящему счастлив. Пожалуй, только в самом-самом начале пути из вятских угодий сюда, когда позади уже осталось все – уговоры, упреки, глаза Белоконя, в которых дико мешались виноватость и откровенная злая издевка, вынимающее душу прощание с названым отцом, с очагом родительским…
Беда лишь, что вызревало-то оно, счастье тогдашнее, долго, а сгинуло враз – умелькнуло в лесную глыбь, на прощанье чиркнув по Кудеславовой шее жалом белоперой стрелы.
Конечно, Мечник не выискал доказательств, что это именно Белоконь пытался его убить. Да, доказательств не было. Но и сомнений не было тоже.
И что оставалось тогда им с Векшей делать?
Прятать следы не имело смысла: враг-то знал, куда они отправились! Гоняться по лесу за волхвом-кудесником? Еще того бессмысленнее, и вообще невозможно: ильменку ведь и за собой не поволочешь, и без присмотра да охороны ее ни на миг покинуть нельзя при этаких-то делах…