– Слыхивал я, будто вы, вятские, в медвежьих берлогах живете – слыхивал, да, признаться, не верил. А теперь гляжу – зря не верил, зря. Ты и впрямь, поди, отродяся справного людского жилья не видал! – Горюта перевел дух, грязной пятерней растер пот и дождевую влагу по раскрасневшемуся от крика лицу.
Мечник искоса зыркнул на Векшина родителя. Никак выговорился? Что ж этак-то скоро – не захворал ли? Нет, хвала богам, здоровехонек – сызнова начинает:
– Ну скажи мне, ты, лешак вятской, на что ты годишься? Жрать да спать – вот и все твои уменья. Ну, с бабами еще… Так и то: Векша вон сколько при тебе, а по сию пору не брюхатая. И эта штука у тебя, значит, не оттоль да не тем концом… Ох же и низкий поклон доченьке любимой, ох же и услужила родителю – этакое страшило чащобное привела! Лучше бы уж с настоящим ведмедем возвернулася – у того по крайности хоть шкура богатая. А с тебя какой прок?! Борода твоя уже с сединою, а ум жеребячий! Ну, чего вылупился, как свин на сало?! Подвинься, ты, недоладный! Смотри да научайся мужичьей работе!
Кудеслав отодвинулся. Смотреть да научаться он, конечно, не стал. Он повернулся к Горюте спиной и уселся на самом краю обветшалой камышовой кровли. Хочет тестюшка сам поработать – пускай его. Времени только жаль, ведь наверняка придется переделывать…
На душе было муторно, и день тоже выдался муторный, ненастный, унылый. С мохнатого неба сеялась какая-то погань – не дождь, не туман, а что-то третье, стылый ветер насквозь пронизывал отсырелую кожаную Мечникову одежу, в плаксивой серости, подменившей собою небо, Хорсов лик еле угадывался холодным блеклым пятном…
С кровли Горютиной избы даже сквозь моросную муть хорошо было видно близкие и неблизкие окрестности, а только зрелище это лишь добавляло тоски.
Причина тому крылась вовсе не в хмуром холодном дожде. Кудеслава при любой погоде равно мутило и от самих здешних мест, и от их обитателей.
И все-то здесь безалаберно, все лишено разумности и порядка…
Вот хотя бы эта река… Даже в самые ясные спокойные дни опрокинувшаяся в речную гладь синева словно бы марается там.
Эту реку даже живущие здесь люди сходного с вятским языка зовут по-разному: Гостинец-батюшка, или Мутная, или еще иначе… Так-то вот: имени настоящего – и то нет у нее…
Наверное, беда здешних жителей в том, что ходит через них слишком уж много проезжего разноязыкого люда: из полночных краев и во греци, и в хазарские да персидские земли по езженым-переезженым купеческим путям, которым развилка Ильмень-озеро, а стрежень-ствол – Гостинец, он же Мутная дорога-река.
Вот из-за привычки к обилию всякоплеменных проезжих гостей ильменцы, похоже, и растеряли понятие смысле, обозначенном словами «общность» и «род».
И беспечность здешних людей отсюда же.
Взять хоть их Старый Град… Что частокол куда ниже да плоше любого вятского – то бы еще половина горя, будь он – частокол – хотя бы вкруг всего града ставлен. Так ведь нет! Лишь с трех сторон обнесено тыном скомканное градской теснотой человеческое жилье. А с четвертой оплот рода-племени защищен оврагом… То есть «защищен» – это громковато сказано. Может, когда град только зачинался, овраг и был сносной защитой. Может, овраг даже теперь остался бы защитой, если бы градские обитатели подправляли или хоть не валили на дно всяческий сор. Да уж где там… Похоже, еще год-два, и через этот самый овраг не то что пешком – телегой можно будет перебраться без особых хлопот.
Один вид градской внутренности, бесстыдно выпятившейся на обозренье (ну прямо как срамное место сквозь пpopexy в штанах!), приводил Кудеслава в отчаяние.