Илли… Лири…
Она замерла посреди комнаты, глядя то на монаха, то на свою ладонь. А вдруг он очнётся? Будто мало ей страха!
Но монах лишь бормотал, крутил головой, то влево, то вправо, и, видимо, был где-то далеко в своём бреду.
− У-ф-ф! Ладно! Ладно, − Олинн сцепила пальцы, успокаивая себя. – Ничего не было. Ни−че−го не бы−ло. У-ф-ф! Не было никакого украшения!
Она глубоко вдохнула, выдохнула, постояла немного, успокаивая бешено бьющееся сердце, опять осмотрела ладонь и, не найдя следов, снова осторожно подошла к монаху. Заглянула в лицо – глаза у него закрыты, он точно ничего не видел. А если вдруг спросит, когда очнётся, то она скажет, что не было никакого хольмгрега. Мало ли, куда он мог деться: зацепиться за мох или кусты, пока они с Торвальдом тащили его в избушку. А то и раньше потерялся. Да он и сам, в конце концов, мог в бреду его оторвать. К тому же, это украшение явно ему не принадлежит, а у самого хольмгрега ценности никакой. И вообще, чего она так разволновалась? Если он вообще выживет, то пусть спасибо скажет Луноликой!
Хорошо, хоть Торвальд этого не видел. Старый вояка такого бы точно не одобрил. Он вообще всегда держался подальше от всякого колдовства, потому и в избушку Тильды старался не заходить – боялся вёльву. А вот и жаль, что здесь нет сейчас Тильды! Она-то точно подсказала бы, что это такое. Но когда она вернётся, Олинн тихонечко у неё выяснит, что это было за украшение, и куда оно могло деться.
Олинн подхватила хольмгрег и от страха сунула в глиняный горшок, стоявший на полке. И даже метёлкой быстро подмела пол, на всякий случай. Она ещё раз глубоко вдохнула, тряхнула головой, отгоняя сомнения, и, закрутив волосы узлом на затылке, чтобы не мешали, принялась обрабатывать раны монаха. Вот только руки всё ещё дрожали, и она то и дело поглядывала на свою ладонь. Но ничего необычного больше не происходило. Серебряная звезда исчезла, не оставив никаких следов.
И то ли мазь помогла, то ли успокаивающие прикосновения её пальцев - монах перестал метаться и бормотать и даже задышал ровнее и тише. Наложив на раны повязки с сушёным мхом и укрыв раненого шерстяным пледом, Олинн устало прислонилась к стене, усевшись прямо на лежанке.
− Кто же ты такой? – спросила она тихо, разглядывая раненого. – Как сюда попал? И чего ты такой лохматый? Как будто ваш бог запрещает вам волосы расчёсывать да заплетать! Или хотя бы остричь на худой конец? Странный он – ваш бог.
Бороду бы ему обрезать и эти космы тоже, ужас просто, что у него на голове! А какие большие у него руки… Кажется, если сложить обе её ладони, то его одна всё равно будет больше. И что за шрамы у него на запястьях? Странные шрамы, точно от кандалов.
Олинн посмотрела на его щиколотки. И там тоже были такие же шрамы, но уже застарелые.
Может, он был в рабстве? И бежал? Может, грёб где-нибудь на драккаре в проливах у Солёных островов? А может, и Торвальд прав. Бывает, что эти безумцы и к дереву себя приковывают, и не едят неделями. Странные они. И бог у них странный.
Зато какие у него ресницы, длинные и тёмные…
На севере такой, как он, никогда не будет считаться красавцем. Слишком чёрные волосы, и кожа тёмная, загорелая. Но что-то есть притягательное в нём, почему-то хочется его рассматривать.
− Интересно, как тебя зовут? – произнесла Олинн вслух. – И как мне тебя называть?
Она любила разговаривать сама с собой во время работы или в поездках. С лошадью, с деревьями и травами. С птицами. Если спрашивать у Великой Эль, то она всегда отвечает. Не словами, но знаками, подсказками, приметами. Лист с дерева упадёт, застрекочет белка, тучка набежит на солнце, или, как с этим монахом – ворон подскажет…