– Вообразите, мои фраки сбесились и скачут. [140, с. 121.]
Цицианов любил также выхвалять талант дочери своей в живописи, жалуясь всегда на то, что княжна на произведениях отличной своей кисти имела привычку выставлять имя свое, а когда спрашивали его, почему так, то он с видом довольным отвечал: «Потому что картины моей дочери могли бы слыть за Рафаэлевы, тем более что княжна любила преимущественно писать Богородиц и давала ей и маленькому Спасителю мастерские позы». [19, с. 117.]
Есть лгуны, которых совестно называть лгунами: они своего рода поэты, и часто в них более воображения, нежели в присяжных поэтах. Возьмите, например, князя Ц<ицианова>. Во время проливного дождя является он к приятелю.
– Ты в карете? – спрашивают его.
– Нет, я пришел пешком.
– Да как же ты вовсе не промок?
– О, – отвечает он, – я умею очень ловко пробираться между каплями дождя. [32, с. 146.]
Князь Потемкин меня любил <рассказ ведется от имени Д. Е. Цицианова> именно за то, что я никогда ни о чем не просил и ничего не искал, Я был с ним на довольно короткой ноге. Случилось один раз: разговаривая (не помню, у кого это было, ну да все равно) о шубах, сказал, что он предпочитает медвежьи, но что они слишком тяжелы, жалуясь, что не может найти себе шубы по вкусу
– А что бы вам давно мне это сказать, светлейший князь: вот такая же точно страсть была у моего покойного отца, и я сохраняю его шубу, в которой нет, конечно, трех фунтов весу.
(Все слушатели рассмеялись.)
– Да чему вы обрадовались? – возразил Цицианов. – Будет вам еще чему посмеяться, погодите, дослушайте меня до конца. И князь Потемкин тоже рассмеялся, принимая слова мои за басенку. Ну а как представлю я Вашей Светлости, – продолжал Цицианов, – шубу эту?
– Приму ее от тебя как драгоценный подарок, – отвечал мне Таврический. Увидя меня несколько времени спустя, он спросил меня тотчас:
– Ну что, как поживает трехфунтовая медвежья шуба?
– Я не забыл данного вам, светлейший князь, обещания и писал в деревню, чтоб прислали ко мне отцовскую шубу.
Скоро явилась и шуба. Я послал за первым в городе скорняком, велел ее при себе вычистить и отделать заново, потому что этакую редкость могли бы у меня украсть или подменить. Ну, слушайте, не то еще будет, вот завертываю я шубу в свой носовой шелковый платок и отправляюсь к светлейшему князю. Это было довольно: меня там все знали.
– Позвольте, Ваше Сиятельство, – говорит мне камердинер, – пойду только посмотреть, вышел ли князь в кабинет или еще в спальной. Он нехорошо изволил ночь проводить.
Возвращается камердинер и говорит мне:
– Пожалуйте!
Я вошел, гляжу: князь стоит перед окном, смотрит в сад; одна рука была во рту (светлейший изволил грызть ногти), а другою рукою чесал он… Нет, не могу сказать что, угадывайте! Он в таких был размышлениях или рассеянности, что не догадался, как я к нему подошел и накинул на плечи шубу. Князь, освободив правую свою руку, начал по стеклу наигрывать пальцами какие-то свои фантазии. Я все молчу и гляжу на этого всемогущего баловня, думая себе: «Чем он так занят, что не чувствует даже, что около него происходит, и чем-то дело это закончится?» Прошло довольно времени – князь ничего мне не говорит и, вероятно, забыл даже, что я тут. Вот я решился начать разговор, подхожу к нему и говорю:
– Светлейший князь!
Он, не оборачиваясь ко мне, но узнавши голос мой, сказал:
– Ба! Это ты, Цицианов! А что делает шуба?
– Какая шуба?
– Вот хорошо! Шуба, которую ты мне обещал!
– Да шуба у Вашей Светлости.
– У меня?.. Что ты мне рассказываешь?