Последние лет пятьдесят отношение к Америке всегда было лакмусовой бумажкой мироощущения собеседников и степени свободы нашего общества. Я плохо помню политическую жизнь середины 70-х – по тривиальной причине моей излишней молодости в то время, – но вот конец того десятилетия и все последующие за ним прошли через меня.
Любить Америку было правильным. Единственно правильным; чем больше официальная пропаганда боролась против американского империализма, тем притягательней и человечней он казался. Когда в рамках Московской книжной ярмарки появился журнал «Америка», посвященный какой-то круглой дате, он воспринимался как сборник сакральных текстов и иллюстраций. Я навсегда запомнил замечательную фотографию сочных ярких апельсинов – во всю страницу одни апельсины. Даже этот яркий калифорнийский солнечный цвет цитрусовых воспринимался как протест против серости и безликой скромности того, что несколько позже Александр Градский так точно окрестит совком. Если напрячься, то я и сейчас вспомню почти все материалы того номера, настолько все изложенное в нем походило на инопланетную форму жизни, на другую, мощную и гуманную цивилизацию.
Америку было модно официально клеймить, а следовательно, все хоть сколько-нибудь уважающие себя представители интеллигенции ее обожали. Знали о ней не много – все больше по Фенимору Куперу, Джеку Лондону, О. Генри с Марком Твеном и прочими дозволенными авторами да по хлестким репортажам об акулах капитализма, которые под тревожную музыку разоблачались в телевизионной «Международной панораме». Знали по шуршащим сквозь помехи эфира зарубежным голосам, с неповторимо обаятельным акцентом рассказывавшим о джазе и политике, и в слушателях тем самым зарождалась убежденность в собственной смелости и неотвратимой мести советской власти, которая все равно застукает и упечет на Соловки.
Тогда мы очень четко понимали, чего не хотим, и страстное желание перемен строилось на отрицании вязкой трясины фальши, которая покрывала нас с головой.
Идеологический дракон старел, и система подавления инакомыслия постепенно давала сбои; его уже не давили в зародыше, однако и до заметных размеров разрастаться не рекомендовалось. В какой-то момент научно-технической интеллигенции стало даже удобно немножко диссидентствовать. Самую чуточку, на кухне, почитывая по ночам самиздатовскую литературу, вскрывающую все недостатки системы пятидесятилетней давности.
Сейчас похожую смелость выказывают государственные телевизионные каналы, демонстрируя образцы вольнодумства, вскрывая тайны начала прошлого века и уже – почти – ничего не опасаясь. От собственной неописуемой смелости у них аж дух захватывает и просыпается чувство искреннего самоуважения. Государственный журналист уже неотличим от телевизионного историка, когда широким мазком переписывает прошлое в угоду новому высокому заказчику.
Двадцать лет назад это было честнее. Государственная система сохраняла преемственность с 1917 года и ой как могла напомнить о своем революционном прошлом, так что интеллигентничать дозволялось в разумных пределах и не увлекаться. Как говорили и тогда и сейчас – без фанатизма, друзья.
Слишком резкие движения приводили к необратимым и тяжелым последствиям, вплоть до специализированных лечебных заведений, а то и просто зоны – но, конечно, по неполитическим статьям. Только в это время мог отправиться в зону интеллигентный еврейский мальчик, попавшийся на распространении кришнаитской литературы. Ему было мало тихих забав с поиском самоидентификации и попыткой уехать на историческую родину? Конечно, своим непредсказуемым поведением он насмерть испугал людей с тяжелыми взглядами, так как перестал попадать в клеточку классификационнной таблицы диссидентских ересей, а следовательно, становился опасен. Сигнал поступал в головной мозг, и принятое решение всегда оказывалось неотвратимым.