Он усмехнулся:

– «В стране их холод до того силен, что каждый из них выкапывает себе яму, на которую они приделывают деревянную крышу и на крышу накладывают землю. В такие жилища они поселяются всей семьей и, взяв дров и камней, разжигают огонь и раскаляют камни на огне докрасна…»

– Что вы сказали? – удивилась она.

– Это не я, это один арабский путешественник написал о русах в десятом веке, – ответил Рубинчик и пояснил: – Я по образованию историк.


Через несколько минут керосиновая лампа и сухие дрова, вспыхнувшие в кирпичной печи, осветили крохотную, с низким потолком комнатку с деревянными полками, связками лука и портретом Пушкина на бревенчатых стенах, с вытертой оленьей шкурой на полу, со сложенными в углу дровами, с чугунным котелком воды на той же печи, и саму Таню, сидящую на низкой дубовой лавке-полатях. Перебирая струны гитары, она негромко пела Рубинчику, сидящему в своем меховом полушубке на полу, на оленьей шкуре:

– Спасибо, Господи, за то, что я живу
В тайге, в глуши, в тиши лесной, оленьей!
Какое это редкое везенье!
Спасибо, Господи, за то, что я живу,
Храню себя в смиреньи и терпеньи
До рокового дня и вдохновенья
Храню себя.
В глуши.
В тиши
Храню.
Не уроню,
Клянусь, не уроню —
До рокового в полночь вдохновенья…

Рубинчик слушал эту полупесню-полуречитатив и понимал, что это, конечно, не Бог весть какая поэзия, а подражание модным поэтам и бардам. Но доверительность, с которой пела ему Таня эти простые слова девичьей молитвы, наполнила его душу нежностью к ней. Словно какая-то нить протянулась от его души к ее душе и телу. И когда прозвучал и растаял последний аккорд, Рубинчик встал, шагнул к Тане, нагнулся к ее серым глазам и поцеловал ее в губы.

Она не отстранилась, а ее мягкие губы ответили ему чутким встречным движением.

Он закрыл глаза, слыша победный, как зов боевой трубы, всплеск бешеного вожделения в своих членах. Господи, спасибо Тебе! Спасибо Тебе за это таежное чудо, за это пульсирующее страстью белое тело, простертое в сполохах камина на оленьей шкуре, за скифские курганы ее груди и аркой изогнутую спину, за жадную беглость ее языка, хриплое дыхание экстаза и узкое соловьиное горло ее волшебной западни…

– Не спеши, дорогая, не спеши…

«Эти камни, раскаленные на огне, русы обливают водой, от чего распространяется пар, нагревающий жилье до того, что снимают даже одежды. В таком жилье остаются они до весны…»

Зачем это вспомнилось ему? Почему? Да еще в такой момент…


Именно в этот момент гэбэшная «Нива» майора Хулзанова вкатила вслед за «КрАЗом»-«техничкой» в опустевший от грузовиков двор автопункта «Березовый», и трое хмурых мужчин – капитаны Фаскин и Зарцев и майор Хулзанов – вошли в столовую, спросили у подметавшей пол поварихи:

– А где журналист?

– Какой журналист-то? – переспросила повариха.

– Московский журналист был тут час назад. Носатый…

– Ах, энтот! Яврей, что ли? Так давно уж уехал!

– Куда?

– В Мирный, я слыхала.

Офицеры огляделись, Фаскин подозрительно спросил:

– А эта девушка где, напарница ваша?

– Татьяна? Спит давно, поди. В соседнем доме, в общежитии. Позвать?

Офицеры, не ответив, вышли из столовой, прошли по скрипучему снегу в соседний рубленый дом, но ни в одной из его четырех комнат, занятых спящими работниками автопункта, они, конечно, Татьяны не нашли. Кровать ее была аккуратно застелена, на тумбочке лежали несколько книг и стояла фотография Тани в летнем платье, а на соседней койке спала ее сменщица.

– Таня? – переспросила она сонно. – Так она с ночной смены не приходила еще… А сколько времени?