И юноша – ибо тот, кто обращался с этой речью к собранию блистательнейших умов Европы, был совсем еще юн, – вылил содержимое бутылки в серебряную кружку и залпом осушил ее превесело за здоровье всех собравшихся. То была уже третья бутылка за вечер. Вскоре затем он с изящным поклоном покинул кофейню – потом видели, как он на великолепном арабском скакуне прогалопировал мимо Национальной галереи.
– Кто этот юный щеголь в синем с серебром? Он побивает самого Джо Аддисона по части выпивки, а благочестивый Джо у нас первый выпивоха па все три королевства, – добродушно сказал Дик Стиль.
– Его статья в «Зрителе» намного превосходит лучшие твои писания, Дик, лежебока ты эдакий, – отозвался достопочтенный мистер Аддисон. – Ведь это он – автор Девятьсот девяносто шестого номера, за который вы так хвалили меня.
– Негодник обставил меня, когда мы с ним состязались в чтении стихов на память, и выиграл у меня десятипенсовик, чума его возьми, – сказал декан Свифт.
– Он предложил поправку к одному месту из моего «Гомера», – воскликнул мистер Поп, – и тем выказал себя тонким знатоком и ученым!
– Он так близко знаком с французским королем, как ни один смертный; надо не спускать с него глаз, – заметил лорд Болинброк, в ту пору государственный секретарь по иностранным делам, и, подозвав некоего подозрительного субъекта, который пил в сторонке за отдельным столиком, шепнул ему что-то на ухо.
Меж тем кто же он? И где он, этот юноша, восхитивший всех умников Лондона? Его огненный скакун возвращен в Сити; его роскошное придворное одеяние сброшено, взамен надет долгополый суконный кафтан торговца и скромный приказчичий фартук.
Джордж де Барнуэл на стогнах Чипсайд – на стогнах Чипсайд, у ног Марты Милвуд.
– Quid me mollibus implicas lacertis [3], моя Элинор? Да нет, – добавил Джордж, и слабая улыбка осветила его изможденное, но благородное лицо, зачем говорю я с тобой словами римского поэта, тебе непонятными? Но в Жизни, о моя чаровница, в Природе, а также в Неразгаданном Лабиринте – этом сердце, к коему ты припала, есть многое, чего ты не в силах понять. Да, да, моя красавица, ведь Непонятное есть не что иное, как Идеальное. А что есть Идеальное, как не Прекрасное? А что есть Прекрасное, как не Вечное? И человеческий ум, посягнувший постичь все это, подобен Тому, кто блуждает по берегу и, видя перед собою tina poluphloisboio thalasses [4], замирает в священном трепете пред Лазурной Загадкой.
Очи Эмилии наполнились вновь хлынувшим потоком влаги.
– О, говори! Говори еще, мой Джордж! – воскликнула она, и цепи Барнуэла забренчали, когда девушка в порыве чувств прильнула к нему еще теснее.
Даже тюремщик, приставленный надзирать за Узником, был потрясен его благородной и как нельзя более уместной речью и заплакал горькими слезами.
– Ты плачешь, мой Сноггинс, – промолвил юноша, – но почему? Разве Жизнь была так сладостна для меня, чтобы я желал ее сохранить? Разве Удовольствие не приносит за собой усталости и пресыщения? Или Честь – Обмана? Богатство Забот, а Слава – Насмешек? Ха, ха! Мне опротивел Успех, мне надоели Наслаждения. Я пресытился Вином, Весельем и – не удивляйся, моя Аделаида, Женщинами. Все это я отбрасываю как детские игрушки. Жизнь – детство души. Я стал взрослым и жажду Бесконечного! Поймите! Вы думаете, завтрашний день внушает мне страх? Но разве Сократ колебался перед чашей с ядом? Разве Сенека медлил в своей ванне? Разве Брут уклонился от меча, когда была проиграна его великая ставка? И даже слабодушная Клеопатра, разве она уклонилась от смертельного укуса змеи? Чего же ждете вы от меня? Моя великая игра сыграна, и теперь я расплачиваюсь. Погрузись же в мое сердце, о блистающий клинок! Приди на грудь мою, верная змея! Приветствую тебя, миротворный образ Вечности! Чаша с цикутой? Наполни же ее до краев, мальчик, ибо душа моя жаждет Безмерности! Приготовьте ванну, о други, нарядите меня на завтрашний пир – умастите члены мои благовониями, а кудри мои – елеем.