Я несколько раз обещал ей «покатать на шаре», но всё было недосуг. Потом, когда болезнь заперла ее в четырех стенах, она смотрела в окно на проплывавшие над домом желтые, красные, зеленые шары, – полет сделался уже мечтой. Настоящей. Неисполнимой.
Часто ползать по-пластунски мне в армии не приходилось. Разве что в первые месяцы службы, когда мы, начинающие солдаты, отданы были под власть старшины Николаева, известного в полку плодотворным умением превращать штучных людей в безличный личный состав.
Старшина Николаев особенно охотно приказывал нам ползти в плохую погоду, когда земля под ногами была залита лужами и отзывалась на тяжелые солдатские шаги сочным чмоканьем. Если неподалеку от дороги или поля для занятий оказывались гражданские лица, тем более молодые особы женского пола, приказ ползти следовал почти неукоснительно.
Я очень благодарен старшине Николаеву. Неделя, другая: я вдруг почувствовал, что приказ ложиться в грязь и ползти уже не вызывает во мне негодования. Ложусь и ползу, не думая о шинели, штанах (колени!), сапогах и иной одежде, которую не успеешь ни просушить, ни отчистить, ползу не замечая смеха и шутливых приветствий зрительниц, коли таковые имеются, и тем более вовсе забывая о разных высоких материях, вроде соображений о справедливости и гуманности. Уроки смирения никогда не бывают напрасны и оказываются необходимы на всем протяжении жизни.
Первые полсотни метров ползти было нетрудно, даже весело. Но вскоре я почувствовал, что задал себе нелегкий урок.
Снег залезал за ворот, набивался в сапоги, таял в них; ноги горели и мерзли одновременно. Спина взмокла от жаркого пота. Пот струился (катился… лился… – не люблю описывать движение, суета глаголов меня утомляет), пот тек со лба, тотчас застывал ледяной корочкой на бровях, тяжелил инеем ресницы. Плечи болели, спина… Я приподнимал голову: огоньки Научного Центра мерцали по-прежнему далеко, будто я полз на месте. Я устремлял взгляд в небо: яркие звезды Ориона возвращали мне надежду…
Глава четвертая
…Давно не писал.
Месяц, наверно. Или больше.
Немало, если писать за долгие годы стало такой же потребностью, как дышать, есть, пить, спать, видеть небо, любить.
Если жизнь неполна, когда на протяжении дня не подошел к верстаку.
Неполнота жизни – как болезнь (а болезнь непременно неполнота жизни).
Работа томила неосуществимой мечтой и мучила неосуществимостью.
Мысли в голове, пусть не всегда волновались в отваге, но ворочались, подчас даже шустро, и пальцы просились к перу, но – за работу не принимался.
От старости, должно быть, я разучился объединять работу пером с суетой дня.
Прежде, если выпадали всего полчаса какие-нибудь, я спешил к письменному столу…
Абзац – хорошо. Строка – тоже неплохо.
С течением лет я разучился работать урывками.
Мне необходимо теперь пространство времени.
И к нему особого рода спокойствие, без которого (опять вспоминаю Пушкина) ничего не произведешь, кроме эпиграмм на Каченовского.
(Пушкинские эпиграммы на Каченовского и в самом деле отмечены раздражением и дерзостью «журнальных драк». Суетой дня.
Михаил Трофимович Каченовский в разные годы занимал в Московском университете кафедры всевозможных историй – русской, всеобщей, славянских литератур, а также кафедры археологии, теории изящных искусств, статистики, географии. Человек был образованный. Его лекции – по общему признанию, утомительно скучные – охотно, однако, слушали Герцен, Кавелин, Гончаров, Сергей Соловьев, историк.
В литературных вкусах образцовый старовер, Каченовский молодую литературу не жаловал. Пушкина принялся критиковать, едва имя поэта засветилось на горизонте отечественной словесности. Появление «Руслана и Людмилы» сравнил с втершимся в Благородное собрание мужиком с бородою, в армяке и лаптях, закричавшим зычным голосом: «Здорово, ребята!» Пушкин отвечал на критики Каченовского эпиграммами, подчас грубыми. Ни на кого так много эпиграмм не сочинил.