– А ты там сиди да греби, – велел Нечай. – Молоть изрядно стал. Воду вот и мели.

Мужики не знали, что содеять, и ладью сносило вниз, и уже берег Поречья проплыл мимо. А на нем стояли и дети, и те двое мужиков, к ним присоединились еще двое. Все смотрели на ладью. И тут Вьялица Кошура замахал рукой. Донесся его хриплый голос:

– Наю, наю[81] малец!

И мальчик замотал головой из всех сил и снова показал навь.

– Да ён на тово указыват! – вдруг сипло воскликнул Иголка со своего места.

На ладье молчали, слышен был хлюп набегающей на борта воды.

– Иже[82] поубивал твоих плотовщиков? – спросил Василь Настасьич.

И мальчик утвердительно замычал, кивая на Вьялицу Кошуру.

Василь Настасьич взглянул на берег, потом посмотрел на Нечая.

– Еда извет?[83] – сказал Нечай. – Злодей тот мечетный[84].

– Его туды отдать – на растерзанье, – возвысил голос Мисюр Зима. – То не по-хрестьянски.

– Никшни[85]! – снова окоротил его Нечай. – Хрестьянин якой.

Василь Настасьич молчал, соображая, шевелил на коленях толстыми пальцами. На одном пальце перстенек поблескивал. Мальчик как завороженный на этот перстенек и глядел, глаз не мог уже оторвать, рубиновый камешек напоминал ему звездочку в короне князя-оборотня…

И наконец купец махнул, прочистил горло, сказал:

– Греби!

Когда снова поравнялись с деревенским берегом, Нечай взглянул на купца и тихо спросил, причаливать ли? Но тот отрицательно качнул головой и молвил:

– Давай, налегай.

И мужики начали грести сильнее. Деревня мимо и проходила с ее гусями, детворой, истобками, мужиками. Сычонок боялся туда смотреть долго, отвернулся.

– Оно не нам решать, – сказал Василь Настасьич, обращаясь вроде к Нечаю, а на самом деле ко всем. – Пусть тиун касплянский думу думает и личбу[86] за лихое выставляет. Не наша это ловитва[87].

Нечай обернулся к Зиме.

– Слышь-ко! Зима! Вот и тутушкай сам чадо, корм твой, все твое. А я ни крохи не дам, попомни, наказатель лишеник[88]!

– Да хватит и на отрока корму, – сказал кто-то.

И тут будто гора содвинулась с хрупкой спины мальчика, но и ноги ему подчиняться совсем перестали, он тут же опустился подле купца, уткнулся лицом в сложенные свои руки и беззвучно заплакал.

Нечай изменился в лице, хотел крикнуть что-то ожесточенно, да вдруг передумал, махнул рукой и, отвернувшись, подался костистым горбатым носом вперед, к речным лесным поворотам, обрывам, что наплывали на ладью с вечерним светом.

Мужики молчали, дружно взмахивая веслами. Слышен был скрип, хлюп. Да комарье бесновато звенело.

А деревня со своими звуками и дымками уже осталась позади. И скоро вовсе пропала, будто ее никогда и не было. Но на сердце Сычонка она навсегда осталась.

Он уже не плакал, просто сидел, дрожа и никуда не глядя, пока чья-то рука не накрыла его шкурой. И запах у той шкуры был какой-то странный. Не овчинный, не козий, не конский, а собачий, что ли… Или – волчий.

11

Еще два дня ладья шла вверх по реке сквозь густые великие леса, лишь кое-где тронутые топорами местных жителей. Слева осталась сильная узкая речка Жереспея.

Там как раз два мужика на узкой лодчонке мрежу выбирали. Поздоровались. Спросили у них, что за речка, те и ответили: Жереспея. А с этой речки родом была мама Спиридона, Василиса Перепелка. Так чудно у них с батькой вышло: он – Василий, она – Василиса. Возгорь Василий и Василиса Перепелка. А теперь только одна – Василиса, милая, всегда загорелая, с васильковыми глазами, с густыми темными волосами. А у батьки были светлые. Спиридон в батьку цветом волос, а глазами – в маму.

Он глядел на тех бородатых угрюмых мужиков, похожих на каких-то бобров, хотел сказать им, что его мамка-то отсюда, из Бора. Да как скажешь? Он только глядел и вдыхал дивный аромат расцветших черемух.