Гестаповцы схватили его на толкучке во время облавы. Он пришел обменять карманные серебряные часы на еду для больной жены. Пельцера тащили в гестапо, а он судорожно сжимал в руках куренка. Учителя ни о чем не спрашивали, его били, били жестоко только за то, что он еврей. А после, очнувшись на цементном полу камеры, он понял, что больше не существует ни его дома, ни семьи, ни Рахили; что жизнь его отнята, задушена, как жизнь того худосочного цыпленка, которого вырвал у него из рук рыжий гестаповец.

Пельцер сидит согнувшись, поджав под себя ноги, и в такт песни взмахивает рукой. Вокруг него сидят и лежат такие же небритые, худые и поют:

Напрасно старушка ждет сына домой,
Ей скажут – она зарыдает…

Узколицый солдат, с крючковатым носом, приподнимается с полу.

– Замолчите, кукушки чертовы! И без вас на душе муторно!

– Не шуми, братишка, – обрывает его молодой матрос в порванной тельняшке, – пусть поют! С песней-то вроде легче.

– Пойте, – кричит один из раненых, придерживая забинтованную грязным тряпьем руку, – слушаешь, и боль утихает. Не дергает. Пойте, ребята!

На верхних нарах, повернувшись к стене, молча лежит Андрей Бурзенко. На молодом загорелом лице резко обозначились скулы, у него чуть курносый нос и упрямый крутой подбородок. Юношеские полные губы плотно сжаты. Положив под щеку крупный, как булыжник, кулак, Андрей смотрел прямо перед собой на доски вагонной стены. Они однообразно поскрипывают в такт движению поезда. Эх, если бы достать какой-нибудь железный предмет, гвоздь хотя бы. Тогда можно и попытаться. Сначала вот эту доску – она старая и легко поддастся, если ее пилить гвоздем. А потом верхнюю и нижнюю. Три доски достаточно. В такую дырку свободно пролезет голова. А как прыгать – вперед головой или ногами?

Андрей с трудом возвращается к действительности. Рядом с ним на нарах лежит друг туркмен. Он бредит. Скуластое лицо почернело, глаза ввалились. Пересохшие губы обметал темный налет.

– Воды… сув… воды… сув…

У Бурзенко сердце сжимается от боли. Он поднимается и садится рядом, расстегивает на груди друга грязную, огрубевшую от пота гимнастерку. Не хочется верить, что Усман доживает последние дни. У него уже два раза шла горлом кровь… Андрей рукавом рубахи вытирает мокрый лоб Усмана. Сволочи, что они с ним сделали!..

– Усман, Усман… очнись, – Бурзенко почти кричит в ухо друга. – Это я – Андрей! Андрей…

Широко открытые глаза в пелене тумана. Усман вторые сутки не приходит в себя.

– Усман, крепись… крепись! Мы еще повоюем. Мы им покажем. Слышишь? За все, за все! Ты только крепись!

– Сув… сув… – хрипит туркмен, – воды…

Андрей закусил губу. Воды! Люди только и мечтают о ней. Хотя бы один глоток. Узколицый солдат с крючковатым носом, тот, что кричал на поющих, нагнулся к обнаженной спине соседа и лизнул крупные капли пота. Сморщился. Но капли влаги, как магнит, тянули к себе.

Около Усмана лежит бородатый пожилой солдат. Он приподнимается на локтях и смотрит в глаза Андрею:

– Ежели ты дотянешь, сынок, запомни: нас везут из Днепропетровска. Сегодня, считай, двенадцатый день в дороге…

Андрей кивает головой.

Два дня назад, когда в Дрездене его вместе с Усманом и подполковником Смирновым втолкнули в вагон, бородатый подвинулся, уступая место:

– Ложи его сюда, сынок…

Андрей осторожно положил Усмана на грязные нары. Тогда же суровый подполковник снял свою тужурку и положил под голову туркмена. Потом он вытащил из кармана завернутый в бумагу маленький кусочек шоколада.

Пленники голодными взглядами следили за Смирновым. Он протянул шоколад Андрею: