У прилавка толкались дамы в мехах. Одна из них – в рыжей шапке со свисающей на шею лапой мертвой лисицы и в чудовищном розовом шарфе – истерично требовала отвесить ей триста («Ровно триста, именно триста, я сказала!») граммов каких-то дантелей: плюхи вообще назывались здесь очень странно – монж, дантель, чиабатта, курон… Толстая продавщица, обряженная в холщовый наряд с изображением пшеничных колосьев, подняла на даму тусклые, злые глаза, рассеянно улыбнулась останкам мертвой лисы, покорно извлекла из бумажного кулька лишний дантель и отложила в сторонку. Я торопливо протиснулся к прилавку. Дантель лежал очень удобно, только протяни руку и… Спиной и затылком, в особенности затылком – он вдруг снова очень сильно заныл – я почувствовал, что позади меня кто-то стоит. Кто-то. Не человек. Но и не мне подобный.
В порыве отчаяния, съежившись, втянув голову в плечи, я все же схватил с прилавка вожделенную булку, крепко сжал в руке – хрустящая маслянистая корочка тут же растрескалась, пальцы ткнулись в теплую, клейкую мякоть, – а потом уже обернулся.
Собственно, это был тот самый квадратный охранник со шрамом. Он пристально смотрел на меня, ну то есть, конечно, сквозь меня, на продавщицу, но взгляд у него был такой морозно-голубой, такой ясный, такой пронзительный… Слишком пронзительный и ясный для охранника булок. Такой взгляд я видел только однажды – у тех, кто приходил к нам в дом много лет назад, у тех, в больших сапогах, истекающих грязью, у тех, с ордером на обыск и на арест…
– Ольга, у вас с прилавка упало кондитерское изделие, – сказал охранник продавщице и холодно, вежливо улыбнулся.
Улыбка получилась скверная: растянувшись, губы его вдруг побледнели, как будто вовсе исчезли с лица, шрам же, напротив, стал ярко-алым, кровавым…
Продавщица испуганно нагнулась, выискивая взглядом злосчастный дантель.
– Курица безмозглая, – злорадно прошипела дама в лисьей шапке, глядя на отклячившую зад продавщицу.
– Тут ничего нету… – жалобно констатировала продавщица.
Вцепившись в кондитерское изделие, я быстро протискивался к выходу.
– За пропавшее или украденное изделие придется заплатить, – спокойно сказал охранник.
Я снова почувствовал боль в затылке. Точно он сверлил меня взглядом. Точно он обращался ко мне.
«Он не мог меня видеть, – убеждал я себя, выходя из пекарни в холодную стылую морось и впиваясь зубами в плюху. – Не мог, никак не мог. И вовсе мне не придется платить! Эта пекарня – явно покинутое место, без хозяина, а тем более уж без… без такого, как я…. Так что некому будет с меня требовать. Ничего страшного. Ничего не случится».
Свернув за угол, на Малую Бронную, я еще раз оглянулся на пекарню. И тогда вдруг заметил в витрине то, чего не было видно со стороны Садовой. Там, за стеклом, стоял маленький гномоподобный человечек в черном картузе, расписной белой рубахе, шароварах и лаптях. В руках он сжимал большую заскорузлую краюху и непрерывно, с безразличным механическим упорством, клал ее на маленький деревянный столик, стоявший рядом с ним, и снова поднимал, клал и поднимал, клал и поднимал. «Просто заводная кукла», – сказал я себе, но все же подошел поближе к витрине: этот гномик меня чем-то насторожил.
У него было тяжелое, скуластое, румяное лицо резинового пупса; русые синтетические кудри выглядывали из-под картуза; глаза… вот именно глаза-то его мне и не понравились. В них стояла мертвая морозная голубизна, но при этом они жили, эти глаза: чуть сощурившись, они глядели прямо на меня.
– Ты просто кукла, – громко сказал я в витрину.