Снаружи, за задней дверью, журналистка разговаривает по мобильному телефону. Скорее всего диктует репортаж. Внезапно я слышу собственное имя: Арабелла Беатрис Хемминг. Мама как-то сказала, что меня сроду не называли Арабеллой. Получается, уже с младенчества было ясно, что я не имею ничего общего с этим именем. Безупречно выписанное черной тушью, украшенное вензелями, оно предназначено для милой девчушки, которую ласково зовут Беллой, Беллз или Белль – да мало ли красивых вариаций. Я же с первых дней была только Беатрис, простой и строгой, в формате стандартного шрифта «Таймс нью роман», без всяких там украшений и спрятанных внутри прелестных образов. Отец выбрал имя Арабелла еще до моего рождения. Должно быть, реальность его разочаровала.
Я снова слышу голос журналистки. Кажется, она опять звонит кому-то, оправдывается, что задержалась на работе допоздна. Через несколько секунд до меня доходит: это из-за меня, Арабеллы Беатрис Хемминг. Мой порыв – выйти и извиниться. Да, я такая: всегда первая спешила на кухню, едва мама начинала сердито греметь кастрюлями. Журналистка немного удаляется от двери. Слов не разобрать, слышны только интонации – успокаивающие, чуть виноватые; деликатные, но твердые. Внезапно голос меняется: видимо, она разговаривает со своим ребенком. Ее теплый тон проникает сквозь дверь и окна, согревая твою квартиру.
Возможно, мне следует проявить заботу и посоветовать ей отправляться домой. Твое дело еще находится в производстве, я не имею права давать комментарии до суда. Однако женщина за дверью, как и все прочие, хорошо об этом осведомлена. Репортеры пытаются выудить из меня не факты, а эмоции. Они хотят увидеть мои стиснутые кулаки и дать крупный план побелевших костяшек, хотят заснять слезы, ползущие по моим щекам, словно улитки, за которыми тянутся черные следы потекшей туши. Поэтому я не выхожу.
Телевизионщики со своей технической свитой наконец убрались, оставив за собой заметную «полосу прилива» – кучки сигаретного пепла на ступеньках, окурки в твоих горшках с нарциссами. Завтра вычищу пепельницы. По правде сказать, я напрасно плохо подумала обо всех сразу. Трое извинились за причиненные неудобства, а оператор даже принес мне из лавки на углу букет хризантем. Знаю, ты никогда не любила хризантемы.
– Они даже весной ужасного цвета – темно-синие, как школьная форма, или бордовые, как осенние листья, – с улыбкой говоришь ты, поддразнивая меня за любовь к этому аккуратному, долго не вянущему цветку.
– Они бывают самых разных оттенков, и очень даже ярких, – серьезно отвечаю я.
– Кричащая безвкусица. Как раз для серых бетонных площадок перед гаражами.
Однако эти чахлые экземпляры – проростки нечаянной заботливости, букетик сочувствия, неожиданного, как коровьи лепешки на обочине скоростного шоссе.
Оператор, преподнесший мне хризантемы, сказал, что сегодня в вечернем выпуске новостей будет специальный репортаж о тебе. Я сразу набрала маму, сообщила ей. Думаю, по-своему, по-матерински, она гордится тем, сколько внимания ты получаешь. А его будет еще больше. Если верить звукооператору, завтра сюда нагрянут иностранные репортеры. Забавно – нет, скорее странно, – что всего несколько месяцев назад, когда я пыталась достучаться до людей, меня совсем не хотели слушать.
Понедельник, после полудня
Сейчас они все – пресса, полиция, юристы – жадно слушают: головы склонены, ручки усердно царапают в блокнотах, слышится жужжание диктофонов. Сегодня я даю свидетельские показания в уголовном суде. Это подготовка к судебным слушаниям, которые состоятся через четыре месяца. Мне сказали, что мои показания «жизненно важны» для стороны обвинения, так как я – единственная, кому «известно все, от и до».