Та, с ходу разгадав эвфемизм, завела их на следующий этаж – в топи мужских трусов.
– Ддда нннет! – ораторствовал Кудрявицкий. – Мммне чё-нить эдакое, м-модное! Джинсы, например!
Продавщица послушно отвела их в бычий уголок Левиса.
Кудрявицкий хватанул с полки первые попавшиеся ковбойские шаровары, приложил к себе:
– К-к-крассота!
Но тут же, приметив на заднице штанов ценник, разорался на весь этаж:
– Оббборзели совсем! За такое уродство! Сто пятьдесят марок! Джинсы должны сто-сто-стоить десять марок! А не сто!
Мутно поморщившись от духоты, и суматохи, и какой-то вынужденной концентрации на тошных ненужных деталях, Елена посчитала, что ее миссия уже выполнена, и начала дезертирски прощаться с Матвеем.
– Кк-х-арашо! Кх-харашо! Пошли отсюда вместе! Только давай за-зайдем пожрем чего-нить срочно! Я ничего не ел с самого за-завтрака! Ну сходи со мной, пожалуйста, раз уж встретились!
Заехали на верхний этаж, где кишело людью широкое кафе, с дюжиной шведских столов, завлекая огромной подозрительно экклезиастической перетяжкой: «Essen, trinken, genießen!».
Воняло капустой.
– Когда люди едят, Матвей, это вообще ужасающее зрелище. Но когда они едят зловонные голубцы с мясом в протухшей зауэркраут – это уже фашизм, я считаю. Давай не пойдем туда! – запаниковала Елена, указывая на угрожающую тетку в ярко-красной куртке и с такого же цвета мордой, попиливающую еду на тарелке с таким злым азартом в глазах, как будто резала порося.
– Ну, ну, ну! Давай зайдем уж! Раз пришли уж! Чего уж! – втаскивал ее внутрь мясоедской ярмарки, от близости еды вдруг разом перестав заикаться, Кудрявицкий.
В углу добрый глава семейства, кабан с фальшивой посадочной полосой лысины посреди (лысый на меже, бритый с каемок), с бесцветными рыжевато-тараканьими ресницами и почти отсутствующими бровями (щедро замещенными мясистыми складками кожи), хавал лапами курицу, громко высасывая волокна – а ребенок с противоположного угла стола (поросенок лет семи, но с еще человечьими глазами) с ужасом смотрел в этот раззябистый жирный трясущийся рот. Мать – опрятно уложенная платиновая блондинка, с розовой вуалью полопавшихся сосудов на щеках, доедавшая картофельные дольки, обмакивая их в лужу кетчупа – расщедрилась и отлила сыну бычьей мочи пива из кружки в белую чайную чашку. Тот присосался и заурчал.
– Все Матвей, извини, меня ща стошнит, – отвернулась от пасторалей Елена и побежала к выходу, чувствуя удушливый, предобморочный пароксизм уже до боли знакомого секулярного передозира.
Уже стремглав скача вниз по эскалатору, сбивая людей с рожающими пакетами, перескакивая с одного конвейера на другой, она истошно вопила на догонявшего ее, ни в чем не повинного Кудрявицкого:
– Это же геноцид! Надо запретить детям смотреть на морды родителей! Иначе все безнадежно! Смерть! Фаршированная! Это же геноцид – когда из поколения в поколение взрослые хари выделывают точно таких же себе подобных животных! Кто им разрешил?! У рода человеческого нет ни одного шанса, пока это так!
– Чёй-то меня тож подташнивать там уж начало. Наверно, тухлятина какая-нибудь. Ка-ка-капуста, да. Пошли они все! Ты права, уроды, – умиротворительно поддакивал Кудрявицкий.
На улице, вывалившись из Кауфхофа, врезались в лоток с кондитерскими штучками, одна из которых – прозрачный пластиковый ящичек с шоколадными холмами – имела название «Negerköpfchen» – «Головы негров». Пропустить такое совпадение и не похвастаться потом вечером Крутакову по телефону Елена просто не могла: заплатила тут же стоявшей девушке в цветном колпаке. И распечатала упаковку.