Катарина удобно осела с Ценци на первом ряду.
Анна Павловна делала вид, что задней части автобуса вообще не существует, и что у нее болит шея и назад поворачиваться она физически не может – торчала рядом с передней дверью, массировала затылок и смотрела строго вперед, ведя громкую болтовню с водителем.
А на Аню Елена уже даже боялась и посмотреть – понимая, что любимая подруга скорее всего после этого с ней вообще всю жизнь не станет разговаривать.
– Ходить в Хофбройхаус, – спокойно заявила соседу Елена, расправляя воротник его рубашки (и убеждаясь, что сходство с юным Вергилием действительно поразительное), – это все равно, что придя в прекрасный музей, отправиться на экскурсию в подвал в вонючую сторожку, выяснять, где там в прошлом году водились клопы!
И очков Воздвиженский так и не смог надеть, пока автобус не тронулся. Да и когда поехали – тоже.
– Ну что, слишком долгая дорога была, да? – осведомилась она у Воздвиженского, когда автобус уже припарковался у пристани Прин на Кимзэе, рядом с потешной, как будто бы детской, крошечной, как из фанеры сделанной, железной дорогой.
А у самой, когда выпрыгивала из автобуса на провернувшийся гравий, в голове опять пронеслось: и один день – как тысяча лет.
Прямо под крыло автобуса как раз пристроился низенький зеленый паровозик, и вылезали из него, согнувшись, неловкими клячами туристы.
Рядом с парковкой почему-то одиноко валялась кабинка канатного подъемника – как будто сорванная диким порывом ветра откуда-то с гор.
Огляделась – и ахнула: а горы то – вот они! Всплывают из-за озера, как гигантские синие киты! А само Кимзэе, дивное, неохватное, от ветра играет так, как будто переполнено тысячами тысяч форелей, сияющих акварельной чешуей на солнце, резвящихся под защитой этих синих кашалотов.
То ли спертый влажный воздух был тому виною, то ли тихо изумляющийся сам себе вид, – но до пристани все дошагали в глубоком молчании, словно каждый вяк натыкался на хук с гор, с той стороны озера.
Деревянные балки и столбы пристани бултыхались в нереально синей воде с бутылочным плеском.
Двое усатых, невероятно одинаковых, высоких черных матросов, чем-то смахивающих на Маргиного супруга, только бойкие, шумные, здоровяки, здоровавшиеся за руку и шутившие с каждым пассажиром, – так прокурили до этого, ожидая, когда подвалит спозаранку народ, весь салон, что каждый из ступавших на борт, внутрь, кашляя, пробегал – мимо малахитово-венозных пластиковых столиков с домашними мещанскими деревянными стульями с пестрой обивкой, как в советских кооперативных кафе, и уездными пестрыми торшерчиками, зачем-то расточительно горящими этим ярким утром, и бело-синими флажками – наружу, на заднюю открытую палубу с банкетками. Где стоять хотелось совсем одной. И куда набились все ужасно, и мешали вздохнуть, оря, внезапно сорвав запись с паузы, повиснув на всех вертикальных и горизонтальных плоскостях, выкидывая все доступные коленца (Чернецов – так сам себя за борт, в последний момент бесцеремонно схваченный за шкирку и втянутый обратно Анной Павловной).
Сосновые сваи, торчавшие, совсем близко, из воды, с которых шмацающий борт кораблика стесал изрядное количество подгнившей трухи, открывали внутри пахучую, неожиданно свежую, желтоватую кочерыжку.
И из такого же материала явно были сделаны таинственные эллинги, поодаль на берегу.
Черноволосые матросы нетерпеливо ждали, пока корабль заполнится всеми приехавшими на фанерных паровозиках: прихватывали бодрых загорелых бабульков, недовольно демонстрировавших, что они и сами кого угодно под локоток подымут; подталкивали добропорядочных моржовых мужей, помогая им спотыкаться на деревянном мостике, перекинутом с корабля на бал; салютовали их лучшим половинам; и вносили за разнообразные конечности на борт их макаковых детей. В чуть проветрившемся салоне публика расселась за столиками под флажки и с шумом разворачивала жвачки, конфеты и младенцев.