– Заметили? – спросил Жмыхов.
Он двумя пальцами взялся за заслонку и покачал ею из стороны в сторону.
– Ее работа, – пояснил Ракитин.
– Расшатала за несколько ночей, мерзавка, – проворчал Жмыхов. – Один недалекий добряк – зеленый совсем, только прибыл к нам тогда – наслушался жалоб, что душно ей, дышать нечем… ну, и оставил открытой, а она потом в благодарность через окошко это ему в морду ка-а-ак вцепится… Еле оттащили. И ведь в кандалах, тяжеленных, чертовка, а вот поди ж ты… Шутили над ним, что, де, теперь с бешенством сляжет… но, конечно, обошлось. У Соньки дурь хоть и заразная, но через когти она точно не передается…
Уточнение его было не случайным: литератор неплохо знал историю госпожи Блювштейн. Ее умению заразить идеей самых прожженных негодяев позавидовал бы иной дворянин, который учился разным подобным наукам – в том числе риторике – у признанных заморских мастеров. Причем в случае с Сонькой казалось, что действует она не по знанию, а по наитию, что было обидно вдвойне.
«Скольких совратила она, скольких убила ради собственного обогащения… а после уйму раз пыталась сбежать… Нет, этой точно место в кандальной!..»
– Ну что ж, заходить не предлагаю – во избежание, – докончил Жмыхов. – Смотрите через окошко, только близко не подходите, а то мало ли…
– Уж постараюсь, памятуя о вашем рассказе, – хмыкнул Чехов, однако не слишком уверенно.
Жмыхов вытащил крючок из петли, после отодвинул заслонку и встал рядом с дверью, у стены, а литератор, собравшись с духом, шагнул вперед. Он не боялся, а испытывал легкое волнение – вполне объяснимое, учитывая, насколько легендарная личность прямо сейчас находилась в камере.
Однако зрелище, которое открылось Антону Павловичу, удивило его и даже немного разочаровало. Посреди камеры стояла сгорбленная годами старушка, морщинистая и худющая; браслеты на ее руках едва заметно сверкали в тусклом свете, проникающем в камеру через крохотное зарешеченное окошко под самым потолком. Позади госпожи Блювштейн на одиноких нарах лежала потрепанная шубейка из серой овчины. На ней арестантка, видимо, и спала, в нее же куталась, когда становилось совсем холодно.
«То есть, по-видимому, большую часть года».
Чехов снова перевел взгляд на Соньку. Более всего она напомнила литератору старую мышь-полевку – все еще довольно юркую, но в целом уставшую и смирившуюся; преступница постоянно вертела головой из стороны в сторону, то ли нюхая воздух, то ли подслеповато оглядываясь по сторонам. Может, из-за проблем со зрением и выражение лица у госпожи Блювштейн было соответствующее – щуря маленькие глазки, она уставилась на открывшееся окошко.
– Кто там? – спросила вроде бы слабо, но Чехову почудился в ее вопросе вызов. Наверное, этот тон был отголосками прежнего голоса Соньки, своеобразным эхом из прошлого, которое в день нынешний докатилось в куда более скромном и тихом виде.
Надзиратели молчали, и литератор тоже не стал ничего говорить – лишь продолжил смотреть на госпожу Блювштейн, внутренне дивясь ее странной метаморфозе.
«Трудно поверить, что она совсем недавно была еще достаточно хороша, чтобы в нее влюбился смоленский надзиратель, – подумал литератор. – И не просто влюбился, но еще и сбежать ей помог, и сам с ней скрылся… Нет, все-таки Сахалин определенно умеет ломать людей, менять их до неузнаваемости – настолько, что они перестают напоминать самих себя».
– Что это с ней стало? – не удержавшись, спросил Чехов, когда они, снова отгородив госпожу Блювштейн от внешнего мира допотопной заслонкой, пустились в обратный путь.