– Кандалы бы снять… хоть на чуток… – вставил сидящий на нарах глухой старик.

Кажется, у этого энергии не осталось вовсе – Чехов не удивился бы, если б через мгновение-другое он замертво рухнул на пол.

Ракитин и Жмыхов переглянулись и обернулись к литератору.

– Не обращайте внимания, Антон Павлович, – буркнул надзиратель. – Они так всегда… клянчат. Всегда им хлеба мало и свободы… а я вас что, заставлял бежать?

Последние слова он буквально выкрикнул, и заключенные тут же втянули головы в плечи и попрятали глаза, точно боялись…

«Чего? Что он будет их бить, возможно?» – подумал Чехов, окинув Жмыхова пристальным взглядом.

Надзиратель действительно производил впечатление человека, способного доказывать свою правоту не только словом, но и пудовым кулаком. Однако это, разумеется, не значило, что Жмыхов распускает руки, едва кто-то из заключенных раскроет рот.

«Просто крепкий парень, с которым не любят спорить…»

Заключенные смотрели то на Чехова, то на Ракитина, видя в них едва ли не спасителей, хотя литератор плохо понимал, чем он может помочь обитателям убогой камеры. В здешних условиях от его единственного оружия – острого слова – по сути, не было никакого толку.

«Да и не знаю я ведь, за что они тут сидят… Может, этот вот, который просится в обычную камеру, на воле убил кого-то? А этот, которому хлеба мало, снасильничал? Но все равно кажется, что никто не заслуживает такой участи. Лучше сразу казнить, чем в таких условиях содержать…»

– Ладно, пойдемте уже Соньку Золотую Ручку посмотрим, – тихо сказал Ракитин.

Он выглядел подавленным – видимо, находиться рядом с кандальными ему тоже было нелегко.

– Пойдемте, – в тон ему сказал Чехов.

Окинув камеру последним тоскливым взглядом, литератор вышел в коридор вместе с Ракитиным. Жмыхов напоследок громким шепотом выговорил болтливым заключенным и последовал за спутниками. Кандальные рефлекторно потянулись к выходу, но дверь закрылась прежде, чем ближайший из горемык успел достичь порога. Лязг гигантского замка и удаляющиеся шаги стали последним звуком, донесшимся до ушей арестантов.

– Вы не думайте только, Антон Павлович, – сказал Жмыхов, когда они проходили мимо двери в следующую камеру. – Сюда за просто так не сажают. Собраны тут люди исключительно ужасные и крайне опасные.

Чехов тут же вспомнил немощного деда, который просил снять ему кандалы, но спорить с надзирателем не стал.

– Тут есть камеры и почище, и людей в них, кстати, поменьше. – Жмыхов махнул в сторону очередной двери. – Вот тут, к примеру, трое всего! А Сонька вон, вообще одна сидит…

– Как музейный экспонат она у вас? – с невеселой усмешкой спросил Чехов.

– Ну, наверное, – пожал плечами надзиратель. – Женщина известная. Хитрющая, зараза, как лиса. И так свободу любит… Ох, и чего только не выдумывала она! Наверное, и сейчас продолжает сочинять планы побега, только вот бежать уже сложней гораздо, чем раньше. Пока сюда не попала, такое вытворяла – и это прямо в каторге, представляете?..

Чехову стало казаться, что своей обильной болтовней Жмыхов волей или неволей пытается отвлечь его от неприятных воспоминаний, связанных с общей камерой и ее несчастными обитателями. Впрочем, Антон Павлович противиться не собирался – очень уж хотелось ему забыть все увиденное, хотя бы на время, хотя бы до того момента, как в руках окажется любимое перо, а на столе – чистый лист путевого дневника.

– Ну вот, пришли, – возвестил Жмыхов.

Дверь в камеру Софьи Блювштейн на первый взгляд ничем особо не отличалась от других, встреченных по пути. Но стоило присмотреться, и стала заметна одна крохотная деталь: заслонка смотрового окошка свободно болталась на расшатанных полозьях, рискуя попросту отвалиться при малейшем дуновении ветерка.