– Ферапонт! Возьми сейчас все порожние бутылки, продай их бутылочнику, что кричит на дворе, а на эти деньги купи папирос.

И вот я попала в корзину скупщика бутылок и очутилась в среде самого разнообразного общества. Тут были мы, бутылки всех видов, от пивного до шампанского чина включительно, аптекарские стклянки с ярлыками «внутреннее» и «наружное», банка из-под помады фабрики Мусатова, от которой так и несло гвоздикой, банка из-под ваксы фабрики Каликса, флакон из-под рисового молока, придающего лицу белизну и натуральную юношескую свежесть, и маленькая баночка, в которой некогда была заключена краска, превращающая мгновенно седые волосы в какой угодно цвет. Тут важничала и хвастала и бутылка из-под мальц-экстрактного пива Гоффа. Говор и крик были такие, как в торговой трехкопеечной бане.

Я, шампанская бутылка, не вмешивалась в разговор: я была горда и молчала.

Вскоре бутылочник продал меня в квасное и кислощейное заведение, и я, в сообществе разных бутылок, была поставлена в углу. От моих товарок несло и водкой, и киросином, и скипидаром, и муравьиным спиртом. По их усталым, изнеможенным лицам я видела, что им довольно-таки пришлось постранствовать. Им было не до разговоров, и они мрачно молчали.

Так простояла я дней пять и в это время занималась тем, что изучала природу. На горло мое села крупная, сочная муха; прошлась два раза вокруг, потерла передние лапки, потом задние, поскоблила брюшко, примазала слегка пух на голове, заглянула в нутро горла, но, обданная коньячным запахом (я еще не успела выдохнуться от коньяку), одурела слегка и ввалилась в меня. На дне у меня было еще несколько хмельной жидкости. Бедная муха замочила свои крылья и, увы, не могла лететь, а смертоносный хмель начал делать свое дело. О, как хотелось спасти мне эту муху, но я была бессильна! Через десять минут ее не стало.

Вечером подобрался к моему горлу таракан-прусак; заглянул в меня, пошевелил усами и тоже упал на дно. Через четверть часа он также скончался, как и муха; но я не жалела его. Наутро, в стенах своих я увидела, кроме мухи и прусака, две моли. Бедняжки, должно быть влюбленные, лежали обнявшись. К двенадцати часам дня на меня спустился паук, этот ростовщик насекомых.

– А что, нельзя ли будет кому-нибудь дать здесь денег под залог и за хорошие проценты? – проговорил он, понюхал горло мое и, услыхав хмельный смертоносный запах, начал осторожно подниматься на своей паутине обратно на потолок.

В комнату вошли два мужика в ситцевых рубахах и начали отбирать нас. Взяли и меня.

– Постой, Трифон, нужно бы их пополоскать прежде, – сказал мужик помоложе.

– Чего тут полоскать! И так чисты! Неси! – отвечал другой. – Начнешь полоскать, так еще разобьешь чего доброго, и хозяин на счет поставит.

Вскоре в меня был влит баварский квас; я была закупорена пробкой и обвязана веревкой, а через час стояла во льду, в темном чане, в мелочной лавочке.

О, сколько жизненных, игривых и пикантных сцен пришлось мне здесь видеть! Мелочная лавочка – ведь это клуб, биржа, университет, газета прислуги, и я с любовью отдалась в ней моим наблюдениям.

Наполненная игривым баварским квасом, я стояла в чане и сквозь щель, сделанную для воздуха, наблюдала, что делается в мелочной лавочке. Было раннее утро. Мелочной лавочник только что проснулся и, умывшись, молился Богу, осеняя себя крупным крестом. Помолившись, он зачерпнул из кадки добрую горсть коровьего масла, намазал себе волосы, расчесал и принялся пить чай. Подручные мальчишки стояли поодаль и тоже глотали из стаканов эту горячую влагу.