Сам Огюстен мало что помнил о том вечере – в голове остались лишь искаженные, разрозненные образы. Соланж с этим янки сидели слишком близко – вот что он запомнил. Ему показалось, что они полностью одеты. И все трое кричали друг на друга, это Форнье тоже помнил. Помнил, как Руфь спрятала лицо в ладонях. Его поразило жалящее ощущение пощёчины: удар по щеке он помнил отлично. Именно совершенное рукоприкладство и перевело обычную пьяную перебранку в дело чести.
Наутро после рождественского бала Огюстен не вставал с постели до полудня, после чего его вырвало, и, умывшись, он со всей решимостью отправился в «Брата Жака», где с порога выслушал немало кривотолков. Огюстен, который не знал, что и думать, и не мог объяснить, что именно случилось, пожал плечами.
– Эванс не причинил мне никакого вреда. Он янки и не понимает наших обычаев.
Завсегдатаи разделились на тех, кто считал невозмутимость Огюстена проявлением благородства – tres gentil[18], и тех, кто полагал, что эта пощёчина, след от которой рдел на щеке Огюстена, была нанесена всем французам.
И сочувствующие, и обиженные угощали Огюстена, потому он вернулся домой поздно и навеселе. Подойдя к серванту, он налил себе ещё бокал, не обращая внимания на грустное выражение лица Руфи.
– И ты туда же? Даже ты? – спросил он.
– Господин, – торжественно произнесла девочка, вытаскивая маленький томик из книг Соланж, – почитайте мне, пожалуйста.
Огюстен заплетающимся языком принялся декламировать:
Он закрыл книгу:
– Нет никакого настроения читать стихи.
Он опрокинул бокал с виски, от которого защипало в носу и в горле.
– Госпожа тоже не читает мне больше, – печально сказала девочка.
«Ну так почитай сама», – вертелось у него на кончике языка. Почему она не в состоянии читать? Она не так глупа, как другие ниггеры.
В комнату вошла Соланж. Её глаза вспыхнули, когда она заметила бокал в руках мужа, и он быстро его допил.
– А, – сказала она. – Ты дома.
Он выпрямился:
– Как видишь.
– Хорошо провёл вечер?
Огюстен пытался понять, что именно её интересует:
– Французское правительство требует от гаитян возмещения убытков.
Соланж вздохнула:
– Мы получим компенсацию за Ле-Жардан.
– Правда?
Они не обсуждали происшествие в оранжерее. Огюстен – потому, что не помнил, а Соланж – по той причине, что была неосмотрительна и отказывалась испытывать чувство вины за это.
– Миссис, пожалуйста, почитаете мне?
– Не сейчас.
– Торговка на рынке – та, что продаёт апельсины, – вот она говорит, что граф Монтелон очень их любит. Говорит, что граф спрашивает обо мне. Обо мне, миссис.
– Иди спать, деточка.
– Я так рада, что живу здесь, с вами и капитаном. Я единственная счастливая негритянка, да, я!
– Огюстен, – мягко сказала Соланж, – ты можешь узнать, какова наша доля в этих волшебных возмещениях? Я имею в виду, официально. Без глубокомысленных обсуждений со своими собутыльниками?
– Как?
– Ах да. Вот в том-то и дело.
Огюстен, налив ещё бокал, предложил его жене и был вознаграждён холодным взглядом, исполненным презрения.
– Я стараюсь сделать вас счастливыми! Вы единственная семья, которая у меня есть! – выкрикнула Руфь.
Огюстен почувствовал, что дрожь, начавшаяся в коленях, охватила всё тело. Его так трясло, что он едва смог выдавить из себя:
– Я по… по… посмешище. Я презренный ро… ро… рогатый муж.
– Миссис! Миссис! – закричала Руфь. – Я открою окно. Здесь так жарко!