– Конечно. Я бы вообще не мог ничего делать, – заверил Джейми, гладя меня по голове.

– И я. Я знала, что не смогу говорить без слез, поэтому решила написать ей. Я понимала, что больше… что мы больше не увидимся.

Стиснув зубы, я умолкла. Написание письма и передача его Роджеру так живо представились передо мной, что слезы уже подступили к горлу. Джейми, чувствуя мое состояние, провел кончиками пальцев мне по спине.

– Хорошая затея, англичаночка. А что ты написала?

Я нервно хихикнула:

– Я оставила письмо, в котором изложила все, что сочла нужным в тот момент. Такое материнское назидание дочери, вступающей во взрослую жизнь. Всякие советы, глупые и не очень. Изложила свое мнение о том, как следует жить. Не знаю, пригодится ли ей это, зато узнает то, чего я бы никогда, наверное, не рассказала ей, не будь возможности вернуться к тебе. И краткие рекомендации о том, что делать с документами и как распорядиться наследством.

Доживая последние дни в Бостоне, я где-то с неделю рылась по дому в поисках всех необходимых бумаг, закладных, банковских чеков и семейных реликвий. Часть архива касалась Фрэнка и его родных, от которых осталось множество подборок фотографических и газетных вырезок, генеалогических росписей и коробок с письмами, часть была моей. В стенном шкафу я хранила коробочку, вмещавшую весь мой скромный архив. Благодаря дяде Лэму он дошел до меня, правда, чего-то экстраординарного там не было: свидетельства о рождении (как мое, так и родителей), брачные свидетельства и акт регистрации автомобиля, на котором они и разбились. Последнее я бы не стала хранить, будь на то моя воля. Впрочем, странного ничего не было, если учесть, что дядя Лэм был ученым, а значит, берег все то, что содержало информацию – просто так, на всякий случай.

А еще там были фотографии. Я знала это наверняка, потому что часто лезла ночью в коробку, чтобы посмотреть на снимок матери. Она была изображена на нескольких фото, но довольно нечетко, и все же я пыталась представить, как она выглядела, домыслить, какой она была, ведь я вовсе не помнила ее.

Самым удачным был снимок крупным планом, раскрашенный вручную, где губы и щеки были яркими, как у куклы, а глаза – карими, что, по словам дядюшки, не соответствовало действительности: я унаследовала от мамы золотистые глаза. На ней была шляпа-колокол из фетра; мама улыбалась, смотря в камеру из-под полей.

В юности мне очень нужна была мать, но Брианна была старше, чем я тогда, и я надеялась, что она не будет страдать подобно мне. Все же стоило оставить ей что-то, что показывало бы меня всю, такую, какой она помнила меня, и я решила оставить ей свой студийный фотопортрет. Она должна была найти его в коробке, оставленной посреди письменного стола, куда я надеялась вложить еще не написанное письмо.

«Дорогая Бри», – появились на бумаге первые слова, но они надолго оставались единственными, которые я смогла написать. Слишком тяжело было прощаться с дочерью вот так, посредством послания на листочке. Одно дело думать, что нужно будет оставить дочь и уехать неведомо куда, и совсем другое – выводить слова прощания, долженствующие объяснить причину ухода.

Мне казалось, что я схожу с ума: неужели это я сижу и пишу Бри прощальное письмо, вместо того чтобы поддержать ее после смерти Фрэнка? Я ясно видела, как ручка дрожит в моей руке и выводит не только знаки на бумаге, но и кружки по воздуху. Пришлось отложить ручку в сторону и сесть, закрыв глаза.

– Не дрейфь! Нужно написать это проклятое письмо, даже если дочь не станет читать его и выбросит в мусорное ведро. А уж если прочтет, то будет вспоминать свою непутевую матушку добрым словом. Никакого вреда от написания или чтения не будет, а написать все-таки надо.